Илья Эренбург - Падение Парижа
В народных кварталах настроение было благодушное. Платные отпуска, озадачившие Дессера, стали сразу бытом, длинными разговорами о том, где живописнее места и в какой речушке больше рыбы. Дессер, потолкавшись в рабочих кафе, говорил: «Удивительная страна! Ждали революции, а предстоит грандиозная рыбная ловля!» После бурного июня июль казался буколическим. Правда, коммунисты говорили о контрнаступлении хозяев, о заговоре Бретейля, но их речи охотно забывались за путеводителями, перед новеньким велосипедом или только что купленным купальным костюмом. Большинство платных отпусков приходилось на август, и рабочий Париж готовился отпраздновать Четырнадцатое июля у себя. Для одних это означало военный парад, для других – демонстрацию, для третьих – танцы на улице.
Уже тринадцатого июля вечером балы были в полном разгаре. Кажется, в Париже не оставалось ни одного безработного музыканта. Все вокруг ревело, трубило, присвистывало, надрывалось. На каждой площади поставили возвышение для оркестра; трубачи с медными лицами, со вздутыми на лбу жилами жадно пили пиво. Через улицы тянулись гирлянды с бумажными фонариками всех цветов. Кафе выставили, помимо обычных столиков, все столы, которые только можно было разыскать: обеденные, кухонные, карточные. Было жарко, и люди разоблачались, как на даче. Мужчины отплясывали, сняв пиджаки и блистая бляхами подтяжек. На руках у матерей пищали или дремали малютки. Фокусники глотали огонь, вытаскивали из шляпы цыпленка. Бродячие торговцы продавали засахаренные фрукты, цветы, бумажные веера. Повсюду примостились бараки с гадалками, с рулеткой, с тиром; парни залихватски сбивали шарик, трепетавший на водяной струе, или быстро вращавшиеся глиняные трубки. Орали карусели с традиционными конями или с модными самолетами.
Отчетливей сказывался провинциальный характер Парижа, который распадается на сотни городков, каждый со своей главной улицей, со своим кино, со своими героями и сплетнями. Центральные районы, по которым в будни снуют прохожие, то есть незнакомцы, опустели. А на площадях рабочих кварталов прохожих не было: здесь все знали друг друга и балы были семейными.
Андре весь вечер бродил по городу. Он любил народные праздники за их красочность, за неподдельное грубоватое веселье; любил бараки с пряничными свиньями, на которых можно сахаром надписать имя любимой; любил гармоники и шарманки, традиционную грусть этой оглушительной музыки. Но теперь он испытывал одиночество, сиротливость, особенно когда попал на площадь Бастилии, где некогда в такой же знойный вечер люди танцевали вокруг кровавой лужицы. Кружились тысячи пар, издали подобные морской зыби. Андре повернул к Сене, а потом поднялся на свою любимую площадь Контрескарп; там, среди фантастических вывесок и темно-зеленых каштанов, веселилась окрестная беднота. Было это за полночь; он сидел и тянул теплое пиво, когда вдруг увидел Жаннет: она пришла с актерами. Он до того обрадовался, что вскрикнул. Потом, поерзав на стуле, побранив себя все за ту же «блажь», он подошел к Жаннет:
– Хотите танцевать?
Она поглядела на него своими изумленными глазами, и они молча закружились. Они так обрадовались этой чудесной встрече, что насупились, одеревенели. Страсть была целомудренной, и Андре как-то не сознавал, что его рука касается тела Жаннет, что он слышит ее дыхание. Было тесно; они задевали другие пары; но казалось, что они убежали куда-то далеко: в поле, в пустыню.
Потом Андре предложил побродить вместе по городу. Жаннет ответила:
– Я с товарищами… Хорошо, я скажу, чтобы они меня подождали.
Они теперь шли по узкой, плохо освещенной улице, держась за руку; так ходят дети впотьмах. Жаннет рассказывала про вечер на заводе «Сэн»:
– Я не понимаю многого, я ведь и газет не читаю… Но это было настоящее… Как они слушали! Так они меня растрогали, что я потом шла домой и ревела. Даже не знаю отчего. Может быть, потому, что было хорошо…
– Я все эти недели ходил, слушал, смотрел. Не знаю, что из этого получится, но замечательно! Все у них выходит просто, глубоко. Я чувствую корни… А мы с вами привыкли к другому. К другим людям: вкуса, может быть, много, но легкие они, сдунуть можно. Есть такие растения в поле: срываются с места и катятся неизвестно куда. И все произвольно, случайно…
Жаннет приостановилась и грустно сказала:
– Андре, это – мы.
Они вышли на яркую площадь Итали; музыка, пальба, смех. Жаннет говорила:
– Меня хрупкость удивляет…
– Чего?
– Всего. Кажется, я не девочка, можно было привыкнуть, но нет…
Андре был потрясен: она говорила за него.
– Почему мы думаем одно и то же?
– Должно быть, от искусства… Когда я была на заводе, я это почувствовала… Они могут нас считать своими, любить, баловать, но вот придет минута, и мы окажемся в сторонке. Не умею объяснить… Вы обратили внимание, как люди произносят слово «искусство»? Иногда как начало молитвы, а чаще как название болезни: чума или азиатская холера. Наверно, скоро придумают прививку… Андре, вы любите кататься на карусели?
Загадочные звери, зеленые и оранжевые, драконы, единороги, кентавры подымались, падали, неслись.
Огромная шарманка ревела: «Ты не узнаешь никогда…» Они взобрались на синего слона. Духоту вдруг сменил резкий ветер.
Они сошли вниз, обнявшись. Молчали. В такие минуты страшно сказать слово, страшно даже оглянуться или шевельнуть рукой: кажется, что счастье можно рассыпать, расплескать.
Первой опомнилась Жаннет. Ей стало тревожно: если не уйти сейчас, будет горе! Это не минутное увлечение, это что-то тяжелое, засасывающее. Они не могут жить вместе: они поражены одной болезнью; они той же породы… Как он сказал?.. Да, растение, перекати-поле… С ним? Нет, это кровосмесительство!
– Андре, мне пора. Меня ждут.
На темном углу площади, под каштаном, среди листвы которого мерцал один, будто заблудившийся, фонарик, она его поцеловала, нежно и отрешенно, не как человека, как подарок. Он ее робко обнял; она отстранилась:
– Не нужно…
Он не спросил: почему? Они молча шли назад, к площади Контрескарп; молча простились.
Актеры подтрунивали над Жаннет: «таинственный поклонник»… Она не отвечала. Ее мучила жажда, и она пила кислое вино, как воду. От вина стало еще жарче; стучало в висках. А шарманка все с тем же ревом жаловалась на неудачную любовь, и смутно Жаннет подумала: так, наверно, слон объясняется в любви. Синий слон… Что она наделала? Ей захотелось говорить – много, громко, быстро.
– До чего смешно!.. Ее держали всю жизнь под землей… В метро. Нет, глубже – в шахте. Еще глубже – в аду. Потом вывели и говорят: «Бегай, смейся, дыши!» А она ответила: «Нет». Почему? Потому что ей нельзя бегать, нельзя смеяться, нельзя дышать. Нет и нет!
– Что ты рассказываешь? Кто ответил?
– Богиня из учебника. Один знакомый. Не бойся, Марешаль, не ты, не актер. Пивовар. Или я. Разве не все равно – кто?
– Да ты попросту выпила.
– Не знаю. Но мне хочется говорить. А говорить тоже нельзя. Скажи, Марешаль, ты когда-нибудь думал о счастье?
– Нет. О счастье никто не думает.
– Вот и неправда. Я все время об этом думаю. Гляжу на них и думаю. Видишь, как они берегут свое счастье?
Под стеклянным колпаком, как сыр. Или под байковым одеялом. И танцуют, танцуют… Сегодня они еще могут танцевать. Помнишь стихи: «Погиб Лиссабон, но в Париже танцуют…» Тогда земля тряслась. Что же, может снова затрястись – здесь. Или откроется новый вулкан. Или придет чума. Или начнут с неба падать бомбы. Я не знаю что… Но какое это хрупкое счастье! Осторожно, Марешаль, не дыши!..
Она говорила, а слезы бежали из глаз. Рассвело. Люди расходились по домам. Кто-то рядом твердил:
– Не огорчайся, котик, завтра будем снова танцевать…
При дневном свете лица казались призрачными. А на опустевшей площади валялись затоптанные цветы, кожура апельсинов, окурки, пробки, хлопушки.
Когда Андре вернулся в свою мастерскую, розовое большое солнце подымалось над морем крыш; все теплилось, дрожало. Андре сел у окна. Грусть в нем медленно вызревала. Он вспомнил все: далеко в темноте сумасбродной ночи еще горел, среди коленкоровой листвы, бумажный фонарик… Как это солнце… А карусель неслась слишком быстро. Да и все так несется – не понять, не увидеть. Буря и дерево живут по разным календарям.
Андре вспомнил слова Сезанна, над которыми он часто думал: «Нужно долго наблюдать природу. Тогда видимое освобождается от влияния света, от всего случайного, и размышление рождает понимание». Хорошо ему было в тихом Эксе! Да и времена были другие. А Жаннет сказала: «Не нужно». Что «не нужно»? Хотеть? Надеяться? Понимать?
Солнце уже было высоко. Город спал, мертвый от усталости, под пышным светом; и свет съедал все краски; как слепой, Андре глядел на непонятный ему мир. Он уснул сидя, замер, залитый золотом июля.
22
Генерал Пикар на буланом коне был великолепен; среди марокканских стрелков он казался ожившим полотном старого баталиста.