Астрид Линдгрен - Кати в Италии
В эти беззаботные дни в Сорренто времени вообще не существовало! По крайней мере для меня. Я скользила «по волнам жизни», ни о чем не думая и не считая дней и часов. Мы купались у причала; мы загорали, сидя на террасе; мы, лениво качаясь, ездили по улицам в древних дрожках, которые тянули украшенные кисточками лошади; мы заходили в маленькие темные лавчонки и покупали совершенно ненужные нам вышитые вручную носовые платки и портсигары; мы нанимали лодку и плыли на Капри — чтобы взглянуть на Голубой грот. А по вечерам танцевали на террасе при свете звезд. Я танцевала с Леннартом, и сердце мое колотилось так громко, что мне казалось, люди должны были бы жаловаться на невероятный шум. Я танцевала под звездами, и, когда музыка замолкала, я слышала там, внизу, вечное бормотание моря. И я сидела в темноте под платанами рядом с Леннартом, и слушала, как плещутся волны, и смотрела на цепь сверкающих огней Неаполя, и я полностью разделяла мнение Фриды Стрёмберг, когда она в сотый раз повторяла:
— Милые вы мои люди, до чего ж это чудесно!
Но один день стал последним. В райских кущах никогда не остаются надолго.
«День, равный всей жизни!» Я знаю человека, сделавшего эти слова своим кредо. Именно так я и чувствовала себя в свой самый последний из несравненных дней в Сорренто, которые никогда больше не повторятся.
Завтра я вернусь домой, к будням и осенней мгле. Путешествие окончено! Фру Берг вернется домой к своей недвижимости, Фрида Стрёмберг — к своей плите в пансионате, Виктор Мальмин — к своему совершенно одинокому существованию — без Евы. Господин Густафссон вернется тоже домой — к своему шефу.
— Он ничегошеньки не смыслит в луковицах тюльпанов! — уверял нас господин Густафссон и плевал в Средиземное море.
Его последний день в Сорренто был основательно омрачен мыслью о том, как мало из всего самого важного в этом мире понимает его шеф.
Я не желала, чтобы хоть что-нибудь омрачило мой последний день в Италии. Но меня грызло беспокойство. Ведь речь шла о Леннарте, и мне не оставалось ничего, «кроме редких встреч и спешных расставаний». Это было все равно что катание на американских горках: вверх-вниз, от блаженства к отчаянию.
Все, чем я жила теперь, была крошечная надежда, что мы снова встретимся в Стокгольме. Но кто может с уверенностью предсказать это? Для Леннарта наша встреча была, возможно, лишь легким развлечением во время отпуска, которое он быстро забудет. Он не произнес ни единого слова, позволившего бы мне думать иначе. Поэтому так тяжело было пережить этот последний день.
Мы провели его, прощаясь со всеми милыми людьми и дорогими нам памятными местами, а когда настал вечер, мы с Леннартом и Евой уселись под платанами. Неподалеку от нас расположились Виктор Мальмин и другие. Виктор был ужасно весел. Он острил и рассказывал разные истории. Фрида Стрёмберг просто вскрикивала от смеха. Даже фру Берг пребывала в необыкновенно хорошем настроении. Вероятно, потому, что этому трудному путешествию скоро настанет конец. Однако господин Густафссон сидел особняком, и вид у него был очень унылый. Я испытывала чувство глубочайшей солидарности с ним. Я тоже ощущала страшное уныние.
Рассказы Виктора становились все веселее и веселее. Вдруг он смолк, но продолжал тихо сидеть на террасе; виден был лишь кончик его сигары, рдевший во мраке.
Иногда я думаю — может быть, Ева в глубине души немного садистка? Хотя она так добра! Она вдруг запела — медленно и чуточку отрешенно: «Протяни мне на прощание еще раз свои руки…»
Тогда Виктор Мальмин поднялся и исчез.
И я, зная, что руки Леннарта через несколько жалких часов протянутся мне на прощание, тоже не выдержала. Я поднялась и побежала, никому ничего не объяснив. Мне надо было немного побыть одной. Я ринулась вдоль скалистого склона вниз к причалу.
— Виопа sera![200] — поздоровался молодой итальянец, стороживший у причала и наблюдавший за купающимися. Вниз к воде вела лесенка, но после наступления темноты, когда никто больше не купался, ее поднимали. Именно этим он сейчас и занимался.
Но я остановила его. Я хотела спуститься вниз, в черную манящую воду. Нет, топиться я не собиралась. Но мне хотелось искупаться. Я хотела в последний раз искупаться в Средиземном море. Мой купальник висел на перилах. Он был влажный и холодный. Но вода сомкнулась вокруг меня, словно теплое объятие.
* * *«День, равный всей жизни!»
Море было подернуто легкой зыбью. Я слабо качалась, лежа на спине, и смотрела на звезды. Мое лицо было залито соленой водой, и я не знаю, было это Средиземное море или мои слезы.
Вверху на причале ходил сторож и, вероятно, удивлялся, что я за дура. Я видела, как беспокойно движется взад-вперед его черная тень. Он, видимо, хотел поднять лесенку и уйти.
Еще несколько минут, мой добросовестный друг! Тебе ведь понятно, что мне, возможно, больше никогда уже не плавать в Средиземном море! Никогда больше не увидеть сверкающую цепь огней — Неаполь! Никогда не услышать, как глухо бьются волны о скалистые берега Сорренто. Понимаешь, этот день равен всей моей короткой жизни!
Ну а что теперь? Не собирается же он влезть в воду и выудить меня? Кто-то спускается по лесенке! О, эти пламенные итальянцы!
Не подходи, потому что тогда, клянусь, я поплыву через залив в Неаполь! Говорю тебе, не подходи!
И тут до меня донесся хорошо знакомый голос:
— Кати, можно сказать тебе одно слово, прежде чем ты утопишься?
Ах, это вовсе не сторож-итальянец! Это Леннарт! Да, это был Леннарт!
XXI
«Леннарт, мой любимый!
Я люблю тебя! Я должна воспользоваться случаем и сказать об этом, пока помню. Это мое первое письмо к тебе, и было бы так нехорошо, если бы я забыла сказать, что люблю тебя. Хочешь знать как? О, это не так-то легко точно определить! Любовь нельзя измерить и взвесить так, как измеряет и взвешивает в воскресенье свой богатый улов рыбак, хвастаясь им. Но одно, во всяком случае, могу тебе сказать: я удивлена тем, что столько любви умещается в груди одного-единственного человека. Тем более такого небольшого, как я.
Помнишь ли ты старого злющего императора Тиберия[201], который, сидя на Капри, управлял Римским государством, приказывая передавать свои указы с одной горной вершины на другую между Капри и Римом?
Точно так же хотела бы поступить и я. Я хотела бы встать на вершине высокой горы и передать свое пламенное послание: „Я люблю тебя!“ И оттуда оно пошло бы все дальше и дальше по всей земле. Его выкрикивали бы на Монблане[202] и на Гауришанкаре[203], на Килиманджаро[204] и в Скалистых горах[205] и на Фудзияме[206]: „Я люблю тебя!“ А сидеть всего-навсего здесь и чертить эти слова в письме — такое жалкое занятие. Письмо, которое бросят в прозаический почтовый ящик, поставят на нем штемпель и с нагоняющим тоску равнодушием передадут Королевскому почтовому ведомству! А я бы хотела по меньшей мере послать облаченного в пурпур герольда, который возвестил бы тебе под звуки труб: „Я люблю тебя!“
Понимаешь ли ты меня теперь или хочешь знать еще больше? Тогда послушай, и ты поймешь, как плохи мои дела.
Я думаю о тебе каждую минуту днем, и ты — в моих беспокойных снах ночью! Ложась спать вечером, я говорю подушке: „Леннарт!“ Проходя мимо коня пивовара, я шепчу ему в ухо: „Леннарт!“ Сидя за пишущей машинкой и печатая контракт, я все время думаю: „Леннарт, Леннарт, Леннарт!“
Разрешается ли любить кого-нибудь так сильно, или же это наказание, ниспосланное человеку? Уж не думаешь ли ты, что боги гневаются на меня и отнимут тебя у меня? О всевышние боги, не делайте этого, добрые, добрые боги, потому что вы даже не представляете себе, как трудно мне достался Леннарт! Он так сопротивлялся! У него такое вялое, старое сердце… Понадобилось целых три недели, прежде чем оно встрепенулось, а мне из-за Леннарта пришлось броситься в море!
Леннарт, я не знаю ни одной другой девушки, которая обручилась бы прямо в Средиземном море. А ты знаешь такую? Я так рада этому обручению! Если какому-нибудь журналисту придет в голову проинтервьюировать меня и задать вопрос: „Когда и где ваш жених просил вашей руки?“ — как надменно я отвечу: „Когда я плавала в Средиземном море!“ Согласись, что это неповторимо!
„Кати, я как раз собирался уговорить тебя выйти за меня замуж, но не знаю, с чего начать! У тебя есть какое-нибудь предложение?“
Это сказал ты. Я сохраню эти слова в памяти до конца своей жизни. Пожалуй, это не очень походило на объяснение в любви, но в моих ушах твои слова прозвучали прекрасней, чем „Песнь Песней“[207] и все прочие прославленные гимны любви, вместе взятые.