Константин Сазонов - Фома Верующий
На станции начинается легкий дождь. Дородная проводница опускает лестницу и зычным голосом приказчика объявляет стоянку в две минуты.
Из вещей у меня только хороший камуфлированный рюкзак с пропиткой. В нем старая форма, документы да пара фотоальбомов. Я легко закидываю его на плечо и выхожу в молчание улиц и ожидание такси. Станция совсем не изменилась, даже свекольный отпечаток пятерни на двери с надписью «милиция» толком не отмыли, теперь он стал почти черным. Все также лежит поваленное дерево, на которое так любят опадать осенние развеселые проводы, а по весне пробиваются совсем зеленые компании призывников. Коры на мертвом стволе совсем не осталось, только желтый ствол, отполированный до блеска посиделками.
Детство этих деревьев пришлось на военные годы. Работники эвакуированных предприятий посадили возле станции парк, он взошел и окреп под дымами труб, а теперь тихо умирает вместе с погибшим заводом. Еще несколько лет назад остыли металлургические печи, и предприятие ушло в небытие вместе с технологиями вековой давности. Остался только небольшой двухэтажный поселок, где в стены каждого подъезда въелся запах старых досок, пыльной птичьей чердачной старости и жареной картошки. Остались брошенные и не нужные сами себе люди, которые коротают мутные дни на самопальных древних палисадных скамейках.
Из окна машины хорошо виден пляж на берегу Урала. Прямо напротив того песчаного берега, где меня провожал коллектив, теперь стоит шапито летнего кафе. Река недавно опомнилась от половодья и на низком мосту видны наносы ила и старые почерневшие доски, смытые течением с дачных участков. От Урала дорога в город ведет через яблоневый цвет. В садах громко поют птицы. Я приехал очень рано, на часах едва только шесть, в улицах еще замер покой, сон и почти забытая, мертвецки уставшая сумеречная безучастность. Безлюдно, только асфальтовый шорох редких машин. Я выхожу за триста метров от своего подъезда, хочу прогуляться по аллее и немного одиночества перед радостной встречей: побыть вместе с запахом влажной земли, с цветущей акацией и степным горизонтом между домами. Возвращение — это тяжело, радостно и надсадно. Будто не я, обритый наголо и нетрезвый, шел здесь в веселой толпе с друзьями и родственниками на трамвай до вокзала.
Два года — как мало, в сущности, но иногда и отмеренного срока не хватает, чтобы понять, насколько мимолетная и хрупкая жизнь. Насколько бесценный и неповторимый каждый ее момент и каждый настоящий человек на твоем пути, который лежит в лунном поле, в пересеченной и непересекающейся ночи. Настоящий, способный честно взглянуть на тебя незамутненным взором ребенка, безропотно взвалить на плечи тяжелую ношу своей судьбы, порадоваться, на первый взгляд, ничего не значащей мелочи, понять, что способен все изменить одним лишь шагом и идти по дороге, приняв все как есть.
И вот последняя остановка перед дверью, короткая, в одну сигарету. Именно сейчас стало отчетливо ясно, что пьяная и развеселая моя половина, как и детство заводских деревьев, умерло вместе с целой эпохой. Она, расстрелянная и взорванная, вышла из тела и растворилась в низком матовом небе, где свистят штурмовики и режут воздух лопасти. Но, несмотря ни на что, она до сих пор умеет улыбаться и радоваться.
И вот я стою в своем городе, об этом я мечтал всю свою службу, но внутри центробежно тяжелеет, набирает скорость вращения и давит в груди воронка гулкой тоски. Я только сейчас понял, что скучаю. Скучаю по нашей прокуренной машине, по Крюку, по Старому, по Рябе, по крысе Машке, по иссохшим на солнце абрикосам и котелку с водянистой гречкой. Я скучаю. Я очень сильно скучаю.
Но вот она, родная, но уже новая дверь. Набираю номер квартиры, и с протяжным писком открывается замок. Все тот же лифт, этаж, а дальше все, как я и представлял долгими ночами в нарядах. Мать плачет и целует, я обнимаюсь с братом, с отцом, прыгает и виляет всем своим рыжим тельцем Чамба. Он звонко лает, радостно слегка покусывает меня за руку и тут же лижет ее. Не забыл. На кухне вкусно пахнет коньяком и колбасно-майонезным праздником.
После обеда приезжают родственники. На расспросы я отвечаю неохотно, интереснее просто смотреть и пытаться привыкнуть, что теперь и впредь все будет так и никак иначе. Просмотр фотографий, бытовые проблемы и красный закат в окне как степная пустота внутри опадает в поле за домами.
Вечером заходит дворовая шпана. Те, с кем вырос и беззаботно куролесил до армии. Парни повзрослели: братья Поповы крутят руль на заводе, сосед Витёк получает диплом и через месяц уходит служить, Колобок слез с иглы и тоже рулит и по-мелкому тырит на хлебокомбинате все, что плохо лежит, казах Канат устраивается на железную дорогу и говорит, что даже путейцем приткнуться сложно, но ему обещали помочь, и он уверен, что все получится.
Колобок опрокидывает рюмку за рюмкой и рассказывает:
— Скажи же, в армии классно. Я вот только благодаря ей соскочил со всей этой санчасти. Правда, увольнялся с «губы». Меня в наручниках на вокзал привезли, сняли их перед вагоном и отправили с облегчением.
— Ты, Колобок, везде приключения на свою задницу ищешь, — с хохотом вставляет студент Витёк. — Тебя хоть на Луну отправь, ты и там в историю влипнешь.
— Ну, ты же меня знаешь, мне всегда скучно живется, вот я и разнообразие вношу, — смеется он и наливает себе и остальным.
Уже в десятый раз говорю дежурные слова о службе, и листаем фотоальбом. Затемно все выходят на улицу. Возле ночного магазина покупаем еще по бутылке пива.
— О, это будет контрольный в голову, — говорит Витёк и с газовым пшиком срывает крышку.
Как я пришел домой, помню с трудом. Снилось мне наше шоссе, все в выбоинах, и задумчивый Бабай. Он повернулся ко мне и спросил: «Ну, как ты, доехал? Как там на гражданке, поди, хорошо, не то что здесь. А я опять маршрут проверяю, камни вот те мне не нравятся». И я начинаю во сне тревожно оглядываться, рассматривать щебень на дороге и понимаю, что я никуда не уезжал, наоборот, я снова только прибыл и тянуть мне тут еще службу непонятно сколько долго.
Я проснулся с сильным сердцебиением по привычке в шесть, и еще несколько минут лежал, стряхивая сон. Пока пил чай, обдумывал план дальнейших действий. Решил первым делом поехать в старый город, там церковь на горе рядом с редакцией, как и говорил отец Сергий, постараюсь выполнить, если получится, конечно. Потом зайду справиться, как коллектив, и заодно обозначиться, что я вернулся. Еще с неделю погуляю и готов выйти на работу.
Самочувствие после бурной встречи было на удивление хорошим, но чуть не забыл, что нужно зайти в банк и написать заявление на перевод денег из части, как раз через неделю придут на счет, нужно купить новых вещей. За время службы похудел, и старые штаны и рубашки сидят чересчур свободно. Позже, уже на неделе, заеду в военкомат, встану на учет и получу свой паспорт в райотделе. Умывшись, я надел свою военную форму и вышел из дома.
До Никольской церкви ехать около получаса из Европы в Азию. Новый город спускается к Уралу, а за мостом расположилась старая, историческая часть. Храм построили в 1894 году в честь визита царя Николая II. Он пережил трехмесячную осаду города, все смуты и с гражданской войны хранил на колокольне отметину от попадания снаряда. Казаки держались под натиском корпуса Блюхера, а потом оставили небольшую роту для прикрытия отхода и начали отступление к Актюбинску. Оставшихся в живых раненных казаков красноармейцы собрали на площади перед церковью и расстреляли. В советское время храм разрушился, оставалась целой только краснокирпичная колокольня с зияющей рядом со звонницей пробоиной. И вот церковь восстановили в первозданном виде, почти через сто лет заделали след войны, но он все равно остался видимой новой заплатой на старом рубище, отличаясь цветом кладки.
Внутри было безлюдно, на входе я забыл снять берет, и молодой батюшка, завидев, едва заметным жестом повел к голове, обращая мое внимание. Я комкал в руках головной убор и топтался у входа, не решаясь двинуться вперед. Смотрел вверх под купол, где в арочное окно, словно при просмотре диафильмов в детстве, врывался светящийся сноп. В нем были видны пылинки и мельчайшие частицы дыма благовоний, а на противоположной стене отпечатался овальный отсвет с крестом в центре. В церковной лавке у старушки в белом платке я купил свечи, поставил их перед ликами, а после еще минут десять просто стоял и слушал шорох ветра и крыльев где-то высоко под потолком.
Только сейчас я начал понимать, что как будто, выйдя из вагона, я до сих пор стою и думаю, а моя ли это станция, может, вернуться, пока не поздно? Нет, с одной стороны, было все понятно. Дом, гражданская жизнь. Обычно пацаны, вернувшись, женились, заводили детей, дом-работа, сад, машина — мохеровый шарф, завязанный тугим узлом в жизненный круг. Но, может быть, мне только кажется или слишком живы в памяти всполохи и гулкое эхо стреляющего города, глаза, множество глаз, которые никогда не врут. Все происходящее больше напоминало большое путешествие. Когда ты выбрался из поезда после нескольких душных и затхлых суток пути, сидишь у себя на кухне, но все равно — комната качается, и кажется, что слышен стук колес и дорога еще не окончена.