Марио Льоса - Нечестивец, или Праздник Козла
По сути, подумал он, выпуская дым через нос и рот, ему наплевать на то, что будет потом. Главное — сейчас. Увидеть его мертвым и знать, что он, Антонио, прожил жизнь не напрасно и на земле этой он был не последним ничтожеством.
— Не приедет мерзавец! — сказал рядом Тони Имберт и в ярости крепко выругался: — Коньо!
VII
На третий раз инвалид открывает рот перед ложкой, которую ему подносит Урания. Когда сиделка возвращается со стаканом воды, сеньор Кабраль — снова в прострации, расслабленный — покорно ест у дочери с ложечки и запивает водой, маленькими глоточками из стакана. Капельки воды от уголков рта стекают к подбородку. Сиделка аккуратно вытирает их.
— Очень хорошо, очень хорошо, и фруктов поели, молодец, — хвалит она его. — Какой приятный сюрприз вам дочка преподнесла, вы рады, сеньор Кабраль, правда?
Инвалид не удостаивает ее взгляда.
— Вы помните Трухильо? — ошарашивает ее вопросом Урания.
Женщина в замешательстве. Она широкобедрая, видная, глаза навыкате. Крашеная блондинка — выдают темные корни волос. Наконец отвечает:
— Что я могу помнить, мне было-то четыре или пять годков, когда его убили. Ничего я не помню, помню только, что дома говорили. Ваш папа был очень важным человеком в те времена, я знаю.
Урания кивает.
— Сенатор, министр, словом, все, — еле слышно шепчет она. — Но в конце концов попал в немилость.
Старик смотрит на нее встревоженно.
— Ну, конечно, конечно, — старается быть симпатичной сиделка. — Может, он и диктатор был и все такое, но вроде как при нем-то жилось лучше. У всех была работа, и не совершалось столько преступлений. Разве не так, сеньорита?
— Если бы мой отец мог понимать, он был бы счастлив, услышав вас.
— Ну, конечно, он понимает, — говорит сиделка, уже стоя в дверях. — Правда, сеньор Кабраль? Мы с вашим напой подолгу разговариваем. Ну ладно, если я понадобве5ык4улюсь, позовите.
Она выходит и закрывает за собой дверь.
Возможно, это правда: после него было столько скверных правительств, что многие доминиканцы теперь тоскуют по Трухильо. Они уже забыли прошлое — беззаконие, убийства, коррупцию, слежку, отгороженность от мира, страх, — все это стало мифом. «У всех была работа, и не совершалось столько преступлений».
— Совершалось, папа, совершалось. — Она пытается отыскать его взгляд, но инвалид моргает часто-часто. — Не было столько домашних краж и не грабили так на улицах — не отнимали бумажники, часы и ожерелья у прохожих. Но убивали, забивали до смерти, пытали, и люди исчезали бесследно. И даже люди, близкие режиму. Один только сынок, красавчик Рамфис, сколько бед натворил. Как ты дрожал, боялся, что я попадусь ему на глаза!
Отец не зная, Урания никогда ему этого не рассказывала, что и она, и ее подружки по колледжу Святого Домин-го, а быть может, и все ее ровесницы грезили Рамфисом. Эти его усики, подстриженные на манер героев-любовников из мексиканских фильмов, очки «Ray-Ban», его приталенные костюмы и разнообразные мундиры главы доминиканской авиации, его большие черные глаза, фигура атлета, его часы и перстни из чистого золота и «Мерседес-бенц», — просто любимец богов: богатый, могущественный, красивый, здоровый, сильный, счастливый. Как сейчас помнишь: когда sisters не могли видеть вас и слышать, вы с подружками принимались рассматривать фотографии Рамфиса Трухильо — в гражданской одежде, в военной, в спортивной, в парадной, в купальном костюме, в галстуке, в костюме для верховой езды, а вот он — во главе доминиканской команды по поло, а вот — за штурвалом самолета. Они придумывали, что своими глазами видели его, разговаривали с ним в клубе или на ярмарке, на праздничном гулянье, на параде, и, отваживаясь говорить такое, краснели от испуга, поскольку знали, что грешили словом и помыслом и что теперь должны исповедаться священнику, но все равно поверяли друг дружке свои сердечные тайны: как сладко, как прекрасно, тебя любит, целует, обнимает, ласкает Рамфис Трухильо.
— Ты не представляешь, папа, как я мечтала о нем! Отец не смеется. Только вздрогнул и вытаращил глаза, услыхав имя старшего сына Трухильо. Любимый сын, а потому и разочарование такое горькое. Отцу Новой Родины хотелось бы, чтобы его первенец — «Его ли это сын, папа?» — так же любил власть, был бы так же энергичен и деятелен, как он сам. Но Рамфис не унаследовал ни его достоинств, ни его недостатков, кроме, быть может, одного качества — бешеного либидо, потребности постоянно уестествлять женщин, дабы снова и снова утверждаться в своей мужской полноценности. Он был лишен политического честолюбия, вообще честолюбия, был вял, склонен к депрессии, невротической замкнутости, подвержен комплексам, приступам тоски и подозрительности и неровен в поведении — истерические всплески сменялись долгим упадком духа, который он взбадривал наркотиками и спиртным.
— Знаешь, что говорят биографы Трухильо, папа? Что Рамфис стал таким, узнав, что родился, когда его мать официально еще не была замужем за Трухильо. Что депрессии у него начались, когда ему стало известно, что настоящий его отец — доктор Доминичи, кубинец, убитый по приказу Трухильо, первый любовник доньи Марии Мартинес в те времена, когда ей еще и во сне не снилось стать Высокочтимой Дамой, а была она просто полукровкой сомнительного поведения по кличке Эспаньолита, Испаночка. Ты смеешься? Глазам не верю!
Вполне вероятно, что он смеется. А может, просто расслабились лицевые мышцы. Во всяком случае, лицо не выражает удовольствия, скорее, похоже, что он хотел зевнуть или завыть — челюсть отвисла, глаза прикрыты, ноздри раздуты, разинутый рот зияет темной беззубой пустотой.
— Хочешь, позову сиделку?
Инвалид закрывает рот, лицо немного расслабляется и снова принимает выражение встревоженного внимания. Робкого, спокойного выжидания. Сорочья трескотня наполняет вдруг комнату. И прекращается так же внезапно, как и возникла. Ослепительное солнце бьет в потолок, в оконные стекла и начинает нагревать комнату.
— И знаешь, что интересно? При том, как я ненавиделa и продолжаю ненавидеть Трухильо, его семью, все, что пахнет Хозяином, когда я думаю о Рамфисе или читаю и нем, я не могу подавить печаль, мне его жалко.
Он был чудовищем, как и все это семейство чудовищ. А кем еще он мог стать, будучи сыном этого человека, им взащенный и воспитанный? Разве мог стать иным, к примеру, сын Элагабала, или Калигулы, или Нерона? Мог ли стать другим ребенок, которому в семь лет присвоили по закону — ты, папа, представлял в сенате этот закон или сенатор Чиринос? — звание полковника доминиканских вооруженных сил, а в десять — звание генерала, и на публичной церемонии присвоения должен был присутствовать весь дипломатический корпус, а военачальники — воздавать ребенку воинские почести. Урании навсегда запомнилась фотография из альбома, который отец хранил в шкафу в гостиной — она все еще там? — где расфранченный сенатор Агустин Кабраль («Или ты был в то время министром, папа?») под нещадно палящим солнцем, согнувшись в почтительном поклоне, приветствует ребенка, наряженного в генеральскую форму, который, стоя под тентом на маленьком помосте, только что приняв военный парад, принимает поздравления от выстроившихся в очередь министров, парламентариев и послов. В глубине трибуны — довольные лица Благодетеля и Высокочтимой Дамы, счастливой мамаши.
— Чем же еще он мог стать, как не оболтусом, пьяницей, насильником, негодяем, мерзавцем и неврастеником? Но ничего этого мы со школьными подружками не знали, когда все хором влюблялись в Рамфиса. А ты, папа, знал. Потому и боялся, как бы я не попалась ему на глаза и как бы он не положил глаз на твою доченьку, и теперь понимаю, что с тобой стало, когда он однажды обласкал меня и сказал комплимент. А тогда я ничего не поняла!
Инвалид моргает — раз, другой, третий…
Потому что в отличие от подружек, чьи сердчишки замирали при мысли о Рамфисе и которые сочиняли, будто говорили с ним, будто он им улыбнулся и сказал что-то приятное, с Уранией это произошло. На открытии торжеств по случаю двадцатипятилетия Эры Трухильо: на празднике Мира и Содружества свободных народов, который, начиная с 20 декабря 1955 года, должен был длиться весь 1956 год и обойтись — «Точной цифры так никто и не узнал, папа» — в сумму между двадцатью пятью и семьюдесятью пятью миллионами долларов, между четвертью и половиной бюджета страны. Урания как сейчас помнит, какое радостное возбуждение, какое ощущение чуда охватило всю страну в те памятные дни: Трухильо чествовал сам себя, для чего привез в Санто-Доминго («Извини, папа, в Сьюдад-Трухильо») оркестр Хавьера Кугата, хористок из парижского «Лидо», американский балет на льду «Ice Capades» и построил на восьмидесяти тысячах квадратных метров выставочного пространства семьдесят одно здание, некоторые — отделанные мрамором, алебастром и ониксом — для размещения делегаций, прибывших из сорока двух стран свободного мира, все как на подбор, и меж них — президент Бразилии Жуселино Кубичек и архиепископ Нью-Йорка кардинал Фрэнсис Спеллман в пурпуре. Среди вершинных событий торжеств было присвоение Рамфису — за его блистательную службу на благо родины — звания генерал-лейтенанта и возведение на трон Ее Грациозного Величества Анхелиты I, королевы торжеств: она прибыла на судне под рев гудков всего военно-морского флота страны и тон колоколов всех столичных храмов, в короне, украшенной драгоценными камнями, в воздушном наряде из тюля и кружев, изготовленном в Риме знаменитыми модистками, сестрами Фонтана, которые вдобавок употребили на него сорок пять погонных метров русского горностая; а трехметровый шлейф и тога были точь-в-точь как у Елизаветы I Английской на коронации. Среди фрейлин и пажей находится и Урания, в прелестном длинном платье из органди, в шелковых перчатках и с букетиком роз, избранная, как и другие девочки и молодые девушки. Она — самая младшая в этой свите юных созданий, что сопровождают дочь Трухильо под торжественными лучами солнца, перед толпой, аплодирующей поэту и государственному секретарю дону Хоакину Балагеру, который возносит хвалы Ее Величеству Анхелите I, ее прелести и красоте, которые суть прелесть и красота доминиканского народа. Чувствуя себя маленькой женщиной, Уранита слушает, как ее папа, одетый соответственно этикету, читает хвалебную речь о достижениях двадцатипятилетней Эры, ставших возможными благодаря настойчивости, мудрому провидению и патриотизму Трухильо. Она безмерно счастлива («Уже никогда больше я не была так счастлива, папа»). Она чувствует себя в центре внимания. А сейчас, в самом сердце огороженной выставочной территории, открывают бронзовую статую Трухильо в сюртуке и академической тоге, с профессорскими дипломами в руке. И вдруг — как золотая брошь на том волшебном утре — Урания замечает, что рядом с нею стоит и глядит на нее своими шелковыми глазами Рамфис Трухильо, облаченный в свою самую парадную форму.