Генрих Бёлль - И не сказал ни единого слова...
— Что случилось? — спросила Кэте, лежавшая на кровати.
— Ничего, — сказал я. — Просто рекламная шутка.
Но тут в небе появилась целая эскадрилья самолетов; убийственно изящные, они проносились, как вихрь: самолеты пролетали над самыми крышами, тяжело махая своими серыми крыльями, и шум их моторов был, казалось, нацелен прямо в наши сердца, и эту цель они точно поразили. Я увидел, что Кэте начала дрожать, подбежал к кровати и взял ее за руку.
— Боже, что еще?
Мы слышали, как самолеты кружили над городом; потом они улетели, и их гудение растворилось вдали, где-то у невидимого горизонта; и все небо над городом покрылось большими красными птицами, очень медленно спускавшимися на землю: эти большие резиновые птицы покрыли небо, словно клочья вечерней зари; и только после того, как они опустились до уровня крыш, мы поняли, что это аисты с выгнутыми шеями. Они парили в небе, болтая ногами, и их вялые свисающие головы наводили ужас: казалось, что это рота повешенных спускается с небес. Красные облачка из резины, отвратительные и беззвучные, плыли по серому вечернему небу, а с улицы доносились восторженные крики детей.
Кэте молча сжимала мою руку. Я склонился над ней и поцеловал ее.
— Фред, — сказала она тихо, — я наделала долгов.
— Это неважно, — ответил я, — я тоже делаю долги.
— Много?
— Да, много. Теперь мне уже никто не дает взаймы. Нет ничего более трудного, чем достать пятьдесят марок в городе с населением в триста тысяч человек. Меня пот прошибает, когда я об этом думаю.
— Но ведь ты даешь уроки.
— Да, — сказал я, — но я много курю.
— И опять пьешь?
— Да, хотя не так часто, дорогая. С тех пор, как я ушел от вас, я всего только два раза напился по-настоящему. Разве это много?
— Это немного, — сказала она, — я хорошо понимаю, почему ты пьешь. Но, может быть, ты все же попытаешься перестать? Это так бессмысленно! Во время войны ты почти не пил.
— Во время войны все было иначе, — сказал я, — во время войны я пьянел от скуки. Ты даже не представляешь себе, но можно опьянеть и от скуки: лежишь в кровати, и все кружится у тебя перед глазами. Попробуй выпей три ведра теплой воды — и ты опьянеешь от воды так же, как от скуки. Нельзя себе представить, какая это была скучная война! Иногда я думал о вас, если можно было звонил тебе, лишь бы услышать твой голос. Было очень горько слышать твой голос, но уж лучше горечь, чем опьянение от скуки.
— Ты мне почти ничего не рассказывал о войне.
— Не стоит, дорогая. Представь себе, весь день сидишь у телефона и почти все время слышишь голоса высших чинов. Ты себе не можешь представить, как глупы офицеры, говорящие по телефону. Их словарный запас ничтожен, я думаю, они употребляют не больше ста двадцати — ста сорока слов. Маловато для шести лет войны! Каждый день тебе бубнят в телефон по восемь часов подряд: «Донесение — введение в бой — введение в бой — донесение — введение в бой — до последней капли крови — приказ — сводка — рапорт — введение в бой — до самой последней капли крови — стоять до конца — фюрер — голов не вешать». А потом — несколько сплетен о бабах. Что уж тут говорить о казарме — почти три года я служил телефонистом в казарме, — эту скуку надо извергать из себя годами. Иногда я был не прочь напиться где-нибудь, но везде было полно мундиров. Ты же знаешь, я всегда не выносил мундиры.
— Знаю, — проговорила она.
— Я знал одного лейтенанта, который читал по телефону своей девушке стихи Рильке. Я чуть не умер, когда услышал, но это внесло хоть какое-то разнообразие. Некоторые офицеры даже пели, они разучивали песни по телефону, но большинство из них посылало по телефону смерть — она ползла по проводам, своими тонкими голосами они вгоняли ее через наушники в уши какого-то другого офицера, который должен был следить за тем, чтобы умерло достаточное число людей. Если погибало мало людей, высшие военные чины большей частью считали, что операция была плохо проведена. Недаром величие битвы измеряется числом убитых. Только мертвые не были скучными, дорогая, и кладбища тоже.
Я лег рядом с ней в постель и натянул на себя одеяло. Внизу музыканты настраивали свои инструменты, из бара послышалось пение; у певца был низкий красивый голос, и в его пение врывались хриплые, дикие женские выкрики: слов мы не могли разобрать, но в их разноголосом дуэте был поразительный ритм. Поезда подкатывали к вокзалу, и голос диктора доносился до нас сквозь все более сгущавшуюся вечернюю мглу, словно тихое дружеское бормотанье.
— Ты уже не хочешь танцевать?
— Нет, нет, — сказала она, — хорошо иногда полежать спокойно. Тебе бы надо позвонить фрау Редер и спросить, все ли в порядке. И я хотела бы поесть, Фред. Но прежде всего расскажи мне еще что-нибудь. Может, объяснишь, почему ты на мне женился?
— Из-за завтраков, — сказал я, — я искал кого-то, с кем мог бы всю жизнь вместе завтракать, и мой выбор пал на тебя. Ты была прекрасной партнершей для завтраков. И я никогда не скучал с тобой. Надеюсь, ты тоже не скучала.
— Нет, — сказала она, — скучно мне с тобой никогда не было.
— Но теперь, лежа одна, ты плачешь по ночам. Не лучше ли мне вернуться даже таким?
Она посмотрела на меня и промолчала. Я поцеловал ей руки, ее шею, но она отвернулась и молча глядела на обои. Пение в баре прекратилось, зато заиграла музыка для танцев, и мы услышали, что внизу танцуют. Я закурил сигарету. Кэте все еще смотрела на стену и молчала.
— Ты должна понять, — сказал я тихо, — я же не могу оставить тебя одну, если ты действительно беременна. Но не знаю, хватит ли у меня сил стать таким терпеливым и нежным, каким бы следовало быть. Но я тебя люблю, надеюсь, ты в этом не сомневаешься?
— В этом я не сомневаюсь, — сказала она не оборачиваясь, — правда, не сомневаюсь.
Я хотел обнять ее, погладить ее плечи и повернуть к себе, но вдруг понял, что этого не следует делать.
— Если с тобой опять что-нибудь случится, вроде сегодняшнего, — сказал я, — ты не должна быть одна.
— Страшно даже подумать, сколько проклятий посыплется на мою голову, когда в доме узнают, что я беременна! Ты не представляешь себе, как это ужасно — быть беременной. Перед тем, как родить маленького, Фред, помнишь…
— Помню, — сказал я, — это было ужасно: было лето, и у меня не было ни пфеннига, чтобы купить тебе хотя бы сельтерской.
— Я была ко всему безразлична, — сказала она, — мне прямо-таки доставляло удовольствие быть настоящей неряхой. Я плевала на всех.
— Однажды ты так и сделала.
— Верно, — сказала она, — я плюнула фрау Франке под ноги, когда она спросила меня, на каком я месяце. Ужасно приятно, когда тебя спрашивают, на каком ты месяце.
— Из-за этого мы не получили квартиры.
— Нет, мы не получили квартиры, потому что ты пьешь.
— Ты, правда, так думаешь?
— Конечно, Фред. Беременной женщине многое прощают. Ах, я была злой грязнухой, и мне доставляло удовольствие быть злой грязнухой.
— Хорошо, если бы ты опять повернулась ко мне, я так редко тебя вижу.
— Оставь меня, — сказала она, — мне так удобней лежать. И я все еще обдумываю, что мне ответить.
— Можешь не спешить, — сказал я. — Я принесу что-нибудь поесть и позвоню. Хочешь чего-нибудь выпить?
— Да, принеси, пожалуйста, пиво, Фред. И дай мне сигарету.
Она протянула мне руку через плечо, я дал ей сигарету и встал. Когда я вышел, она все еще лежала лицом к стене и курила.
В коридоре было очень шумно, и я слышал, как внизу, в зале, взвизгивали танцующие. Я поймал себя на том, что, спускаясь по лестнице, пытаюсь включиться в ритм танца. В коридоре горела только одна лампочка без абажура. На улице было темно. За столиками в баре сидело всего несколько человек, а за стойкой была уже какая-то другая женщина. Она выглядела старше хозяйки; когда я подошел ближе, она сняла очки и положила на газету в лужицу пива. Вобрав в себя пролитое пиво, газета потемнела. Женщина посмотрела на меня, моргнув глазами.
— Не можете ли вы, — спросил я, — принести нам поесть? Мы в одиннадцатой комнате.
— Подать в комнату? — переспросила она.
Я кивнул.
— У нас это не водится, — сказала она. — Мы не подаем в комнаты. Какая распущенность — есть в комнатах!
— Разве? — спросил я. — До сих пор я этого не знал. Но моя жена больна.
— Больна? — удивилась она. — Этого только не хватало! Надеюсь, ничего страшного? Это не заразно?
— Нет, — сказал я, — моей жене просто дурно.
Она взяла газету из лужи пива, встряхнула ее и как ни в чем не бывало положила на батарею. Потом, пожав плечами, повернулась ко мне.
— Так что же вам дать? Горячие блюда будут только через час.
Она взяла тарелку из подъемника, который соединял бар с кухней, и подошла к застекленной стойке с холодными закусками. Я последовал за ней, выбрал пару отбивных, две фрикадельки и попросил хлеба.