Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Из темноты слишком низкого выреза ее платья сигналило белое, подрагивая и прячась, как хвостик лани. Занавеси ее ресниц поднимались и опускались во взгляде, который был слишком долгим, чтобы счесть его коротким, и слишком коротким, чтобы счесть его долгим.
Их фрукты были фруктами богатых людей, и я ел их с удовольствием: багряно-золотые сливы «сомерсет», виноград «гамбургский мускат», совсем не по сезону, маленькие апельсины «кумкват», коричневые груши «вильямс». Рыжая Тетя любит груши, и я иногда прятал одну из них в карман, чтобы она могла разрезать ее перочинным ножом Нашего Эдуарда и съесть, запершись в своей комнате.
Каждый божий день я давал мальчику урок, и каждый божий день его мать входила в комнату, ставила на стол поднос и говорила: «Пожалуйста». Белый проблеск, бархат ее век, тишина шагов, — но я был парень, росший самым наилучшим образом, каким только могут расти мужчины, и эти стыдливые сигналы не пробивали стену моей тупости.
Но однажды она изменила тактику и зашла со своим подносом из-за моей спины. Она шла очень тихо, и я не заметил ее, пока тепло ее кожи не защекотало мне затылок. Она наклонилась между сыном и мной, поставила поднос, и, когда произнесла свое «Пожалуйста», ее левая грудь прижалась к моему правому плечу.
Мы оба оцепенели, но ее грудь не ведала колебаний. Она прижалась к моему телу слишком откровенно, чтобы ошибиться, — точно печать, оставившая мягкую вмятину понимания в моей плоти.
— А сейчас, — сказал я ее сыну, когда она вышла, — я задам тебе большое упражнение по арифметике, и мы посмотрим, сможешь ли ты сделать его самостоятельно.
Он широко распахнул материнские ресницы и тупо посмотрел на меня:
— Но я не могу самостоятельно.
— Ты должен попытаться, — сказал я ему, трогая рукой свое согретое плечо. — Делай медленно-медленно, и я уверен, что у тебя получится. Пиши…
Я выпрямился и, ни секунды не думая, без единой запинки, продиктовал: «…семь помножить на два, отнять четыре, поделить на два, прибавить пятнадцать, умножить на три, поделить на шесть, отнять десять, прибавить восемнадцать, отнять три, поделить на три, прибавить тридцать, умножить на четыре, вычесть двадцать один и прибавить двадцать два».
Он записал мою диктовку и умоляюще посмотрел на меня, словно насмерть напуганный длинной змеей угрожающих цифр, которая выпрыгнула из его предательского карандаша и поползла по белой странице.
— Медленно-медленно, — напомнил я ему. — Не спеши. А самое главное — всё самостоятельно, без посторонней помощи. — Пальцы моих ног, эти хладнокровные молодчики, уже высвободились тем временем под столом из сандалий, словно маленькие Гудини. — Сейчас я выйду из комнаты, а немного погодя вернусь, и мы посмотрим, что у тебя получается.
Представляю себе твою улыбку, сестричка. Я прошел по длинному, темному коридору, миновал две закрытые двери по правую сторону и одну закрытую слева. Я ступал босыми ногами по невидимым следам, которые его мать оставила на полу, и они были еще теплыми, как оттиск ее груди.
В конце коридора была еще одна дверь, полуприкрытая. Я нырнул в темноту за нею, споткнулся о низкую кровать и упал, кружась, как перышко, ниже, ниже, в блаженный покой ее теплой кожи.
Пальцы одной руки схватили мою правую ладонь и прижали ее пальцы ко рту, который хотел закричать. Ее бедра обхватили мои ребра. Пальцы другой руки провели меня в нее.
— Заполни! — велела она.
И я оказался внутри нее, поднимаясь и опускаясь на окончании своей плоти, изумленный, распираемый смехом, ощущая, как песок заполняет все поры моего тела.
«Вслепую», — прошептал я про себя.
И в этот миг, задыхаясь от смеха и запаха духов, охваченный ее хлопотливой и теплой плотью, я вдруг увидел, что где-то в темноте робко мелькнула полоска света: задохнулась, исчезла, сверкнула снова.
И тогда дыхание мое оборвалось и вернулось, и я снова стал видеть, и мой голос стал голосом, выговорившим быстро и четко: «Сто сорок один».
— Что ты сказал? — прошептала она.
— Сто сорок один. Твой мальчик закончил. Это ответ.
Вот, я рассказал тебе секрет. Историю, которую ты не знала.
Я ВСТРЕТИЛ ЕЕ ДО НЕГО«Я встретил ее раньше него, — рассказывал мне Авраам, когда я немного подрос, и стал немного больше понимать, и набрался духу выяснять и спрашивать. — Они тогда гуляли в вади возле каменоломни. Я встретил ее первым, но она досталась ему».
Рыжая Тетя приехала в Иерусалим из Пардес-Ханы и училась в школе медсестер на Сторожевой горе. Школа медсестер как магнитом притягивала многих юношей в Иерусалиме, но у Рыжей Тети ухажеров не было. Рыжие до боли волосы, и белая до изумления кожа, и высокий гладиолусовый стебель ее тела отваживали потенциальных женихов.
Девушка замкнутая и тихая, она любила елизаветинскую музыку и хорошо говорила на английском — языке, который любила. Она нашла работу в канцелярии Верховного комиссара в гостинице «Царь Давид»[76], «и всякого рода махеры[77], — рассказывал дядя Авраам, — махеры из Хаганы[78] и махеры из „отколовшихся“[79], они хотели, чтобы она подружилась — ты меня понимаешь, Рафаэль? — подружилась с британскими офицерами и шпионила для них, для этих махеров, за англичанами».
Дождливый был тогда день, и мы сидели в пещере, которую он вырубил себе в скале, примыкавшей ко двору, и грели руки над жаровней.
Рыжая Тетя отказалась заниматься шпионажем, но не избегала дружбы с офицерами. «Они вежливые, — говорила она, — они культурные и образованные, и у них чистая одежда».
«И она была права, — сказал Авраам. — На что мог надеяться человек вроде меня — низкорослый, темный, грязный, с каменной пылью на лице и с мозолей каменотеса на пальце — рядом с таким англичанином, прямым, как дерево пальмы, с косым пробором, и с начищенной пряжкой на поясе, и с маникюром на ногтях, совсем как у женщины?»
Он посмотрел на свои руки. «Я сразу понял, что мне с ней будет очень трудно. Но это не причина отчаиваться. Мы добывали камни и потруднее. Тут главное — знать, с какой стороны подойти и где по нему ударить».
Он посылал Рыжей Тете подарки и дожидался по ночам у ее порога, а тем временем Наш Эдуард, который познакомился с ней в коридоре гостиницы «Царь Давид», начал подвозить ее после работы на своем «остине» к общежитию школы медсестер и гулять с ней по Старому городу. Он приглашал ее на концерты в ИМКА[80], возил в Бейт Кадиму — место, название которого я слышал, но где оно расположено, понятия не имею, — и после нескольких таких встреч набрался смелости и поднес к ее губам крутое печенье, усыпанное крошками шоколада. Его пальцы источали приятный запах, но Рыжая Тетя взяла печенье не губами, а пальцами, посмотрела на них и сказала себе, что они похожи друг на друга: ее пальцы на его, его — на ее.
Она любила его самой лучшей из всех любовей — той, к которой примешано также знание: знание о родстве и сходстве соприкасающихся пальцев, размеренных, доверчивых ударов пульса под кожей. И однажды, когда ее брат и Черная Тетя еще раз приехали в Иерусалим, она отважилась прийти с ними и со своим англичанином в дом, где я «был зачат», возле Библейского зоопарка, и показать своего избранника Матери и Отцу.
Это были последние дни британского мандата. Дядя Эдуард, пришедший в светлом мундире и фуражке британского офицера, сказал Дяде Элиэзеру, что «выпущенная на свободу лань», упоминаемая в благословении праотца Яакова сыну Нафтали[81], — «не что иное, как вот этот олень, что за изгородью под вашим окном, тот, которого вы называете „королевским“. Когда-то такие олени водились и в Святой земле, пока немецкие колонисты из-под Хайфы не пристрелили последнего из них на горе Кармель».
Но Дядя Элиэзер, хоть и был специалистом по животным, предпочел произнести автодидактическую речь о принципиальной разнице между «колонистами» и «империалистами»[82], после чего возвестил и доказал, как дважды два четыре, что англичанам все равно придется уйти из Палестины и притом очень скоро.
Однако Дядя Эдуард не обиделся, а сказал:
— А я останусь с вашей сестрой.
— Вам придется для этого перейти в еврейство, — сказала Мать.
Дядя Эдуард расхохотался и сообщил, что родители обрезали его еще в детстве, словно заранее предвидели, что его ждет, но Рыжая Тетя обиделась так, как только она умела обиваться, — глотая слезы, приказав себе промолчать, гордо выпрямив хрупкую спину и с детским гневом раскачивая красным пятном головы.
— Закройте рот, — сказала она, вышла из дома и пошла к забору смотреть на королевских оленей.
— Что с ней? — удивился Отец. — Что мы такого сказали?
— Оставьте ее в покое, — сказал Дядя Элиэзер. — Она с рожденья такая. Она скоро успокоится.