Максим Кантор - Учебник рисования
Но ведь не с ним одним бывало такое! Случалось такое и с поэтом Пастернаком, который полюбил женщину, состоя в браке с другой. Вот и Виктор Гюго жил с любовницей, и Роден тоже, и у Диккенса не все было гладко. Но вы же простили им! Так зачем же, зачем вы копаетесь в моей жизни, зачем не даете мне дышать!
VIII«И, пожалуйста, не сплетничайте: покойник этого ужасно не любил», — писал Маяковский в предсмертной записке. Разумеется, ничем другим и не занялись, кроме как сплетней — и разоблачили анекдотичную связь с порочной Лилей Юрьевной. Как и разоблачение Дульцинеи Тобосской, эта акция бессмысленна. Однако неспособность различения материального и идеального свойственна нам, современникам авангардных эпох. Спорить на тему идеальной любви и утилитарного обладания бесполезно, как бесполезен был бы диалог Дон Кихота и маркиза де Сада. Вероятно, на стороне Дон Кихота сегодня меньшинство: среднему классу героизм несвойствен, а тяга к прогрессу присуща.
Мещанин ненавидит героев и героизирует авангард. Делает он это в силу бытовых причин, и только. В любви рыцарской мещанин всегда разглядит фальшь, а в романе Генри Миллера, где описан порок и дрянь, увидит поиск свободы. Миллер не заявляет себя защитником морали и столпом свободы, и ему — в силу скромности занятой позиции — позволено много. А тот, кто кричит о себе: я, мол, морален — тот оказывается судим, и это справедливо: сам напросился.
Драма Маяковского состоит в том, что он хотел жить по законам рыцарского эпоса, и ему мнилось, что кодекс эпоса подменили бытовыми резонами, здравым смыслом потребителя. И это было заблуждением. Кодекса эпоса и не существовало никогда — никто даже и не думал производить подмену. Этот кодекс выдумал для себя сам Маяковский, но жизнь на его выдумку была не похожа. И он вменил счеты жизни — пусть выходит на бой, проклятая! Он был готов биться с любым великаном, любым волшебником — пусть выходят на бой! Он думал, с ним биться выйдет какой-то исполин, но те, кого он назначал на роль противников (обобщенный буржуй, всемирный капитал), не вышли на бой, зачем им мараться? Они в качестве противника выставили простого гражданина, желающего простых бытовых удобств. В результате этого маневра пафос Маяковского оказался повернут против симпатичных, в сущности, обывателей, заурядных российских граждан. Сражение вышло унизительным: не имеет права поэт биться с рядовым гражданином, стыдно. Стыдом Маяковский и был повержен.
Зачем, зачем я все это говорю? Кому, для чего я это объясняю, себе ли? Оправдания ли ищу себе? Сражение с мещанином рыцарь проиграет всегда, поскольку на стороне мещанина — житейская правда. И нет ничего плохого в том, чтобы быть мещанином, — это всего лишь означает быть горожанином, ходить в магазин, быть верным своей жене, служить на службе. А-а! И он едва сдерживал крик — крик беспомощного труса, который возомнил себя героем, а на деле только унизил близких и обидел дальних. Чего проще — биться с мельницей, это легче легкого. Дон Кихот смог оправиться после битвы с мельницей, когда же его противником оказался бакалавр Самсон Карраско — он проиграл. И поделом, поделом проиграл. Нет, неправда, я не имею права говорить про Дон Кихота, думал Павел. Что я сделал, чтобы иметь право на эти мысли? Я даже и не с мещанином сражаюсь, не с мещанской моралью я вступил в бой — что за жалкая ложь. Не было никакой обобщенной морали, над которой я встал. Противниками у меня вышли люди, которых я более всего любил — им-то я причинил горе.
Он выходил от Юлии и шел в мастерскую. Оставаясь один, он сидел, сутулясь, и не мог встать и взять кисть, стыд жег его. Однако постепенно он приучил себя работать вне зависимости от того, что его беспокоит. Картина возникнет сама собой, думал он, если научиться не прятать то, что чувствуешь, но додумывать любую историю до конца, находить для боли и стыда — цвета и формы. Значит, думал он, даже некрасивый поступок может стать основанием искусства? Если поступок осознан в картине, он перестает быть некрасивым.
О, проклятая привычка неуверенного человека — все, что происходит с ним, объяснять через искусство! Словно объясняет что-нибудь это треклятое искусство! Словно что изменится в судьбе тех людей, кого я унизил и ранил, от того, что я думаю про картины! А-а, трус, ты всегда вспомнишь про рисование, когда надо просто обнять человека, просто защитить его! Не поможет искусство, и не объяснит, и не спасет. И никуда не денутся ни боль, ни отчаяние, ни то зло, что сделал. Не надо, не надо мне ничего! Не надо искусства — заберите мои картины, порвите их, выбросьте, я не хочу больше ничего этого! Пусть не будет никакого искусства, только дайте дышать мне свободно, дайте жить легко, как живут счастливые люди! Пусть будут счастливы те, кого я люблю, пусть не причиню я им зла!
Трудно сказать, чего больше было в этих экстатических переживаниях: действительной заботы о ближних — или желания душевного комфорта. А что до проблемы личной свободы от общих обстоятельств — то тема эта крайне распространенная.
IXТема эта была не вовсе безразлична, например, для парижского общества мыслящих индивидов. Споры в баре гостиницы Лютеция вспыхивали подобно петардам, и порой доходило до ссор. Эжен Махно, человек неуправляемый, ставящий личные пристрастия выше общественных норм, часто провоцировал подобные ссоры. Жиль Бердяефф говорил, что его друг Махно путает нравственное с биологическим. Бердяефф имел в виду, что собственные проблемы (желание выпить алкоголя, отсутствие денег, претензии к квартирной хозяйке) Махно склонен отождествлять с проблемами общечеловеческими. Буквально ли совпадают эти проблемы, задавался вопросом Жиль Бердяефф.
— Ты хочешь выпить водки, — говорил Бердяефф, — и кричишь на официантку, что она не торопится принести заказ.
— Лентяйка! — орал Махно. — Что толку кричать на нее, на выдру! Я ее убью!
— А если она тоже хочет выпить, — пытал друга Бердяефф, торговец красным деревом, — и в этот момент утоляет собственную жажду?
— Да мне плевать, что она там утоляет! Утоляет, не утоляет — без разницы! Пусть все подряд утоляет — но дома, в частном порядке! Пошла работать официанткой, пусть стаканы носит, а не хочет носить, пусть дома сидит!
— То есть ты отказываешься признать, что личные интересы официантки есть большая ценность, нежели общественный регламент, верно? Но для себя, между прочим, ты ведешь другой счет. Ты считаешь, что можешь не работать, пользуешься пособием, которое выделяет тебе общество, но на официантку тем не менее кричишь.
— Что ты путаешь! — орал Махно. — Я-то здесь при чем? Что я не работаю, это ее не касается, а то, что она стакан не несет — это меня прямо касается!
— Ты переводишь чужое бытие в абстракцию, — говорил Бердяефф, и Махно от таких слов приходил в ярость, он не понимал отвлеченных терминов, — а свое рассматриваешь как единственную реальность.
— Абстракция, не абстракция — пусть водку несет, проститутка! — орал Махно.
— Имей в виду, — возражал ему Бердяефф, — и водка, и официантка, и государство — вовсе не абстракции, а самая что ни на есть реальность. И пока ты этого не поймешь и не признаешь, абстракцией являешься ты сам.
— Водка — реальность, согласен. А до остального мне дела нет. Их всех так много, пусть сами договариваются как хотят.
— Так ты, что, анархист? — спрашивал своего друга Бердяефф.
— Если хочешь знать, — говорил грубый Махно, — я самый последовательный анархист на свете!
XИ Павел Рихтер чувствовал, что он взял себе столько привилегий от жизни и ни одного обязательства, что вполне может именоваться анархистом. Я — настоящий анархист, думал он, ничем не отличный от Генри Миллера и прочих. Анархист не ходит на работу, живет, где захочется, делает то, что придет в голову: хочет — картины пишет, хочет — водку пьет. Анархист — это значит: обязательств нет. Никому ничего не давать, а брать везде, что нравится. В этом и заключается последовательность позиции: анархист не собирается участвовать в общественных мероприятиях — включая сюда и войну. Рано или поздно ему придется сказать так: пусть неумных рабов порядка убивают, а он — последовательный анархист и поедет жить куда хочет, где войны нет и климат теплый — например, в Грецию. Так что ли? Вот эту вот форму разврата и трусости — назвали свободой?
Не только в отношении женщин, но даже в отношении места жительства, страны, в которой он собирается провести оставшуюся ему жизнь, Павел не мог решиться ни на что определенное. Он говорил себе, что вполне определенно только одно — работа, а остальное как-то устроится само. Он говорил себе, что ему все равно где жить — можно и уехать из России. Он несколько раз склонялся к отъезду — всякий раз в иную страну. Находясь в Москве, прикидывал, как было бы хорошо уехать во Францию, и ехал туда, и даже случалось, что французы у него покупали картины, и он ходил по Парижу с Юлией Мерцаловой, и Юлия Мерцалова отправлялась на авеню Монтень подбирать себе платья. Они ходили из одного модного магазина в другой, и Павел очарованно наблюдал, как Юлия примеряет прозрачные платья, сквозь которые ее легкая стройная фигура вполне видна. Отчего бы не остаться в Париже навсегда, думал Павел. Он даже начал присматривать парижскую мастерскую и нашел одну с видом на собор Сакре Кер, но потом подумал, что не сможет работать, глядя на собор, построенный в честь расстрела коммунаров, и он отказался от удобной мастерской. Юлия Мерцалова смеялась над ним.