Лахезис - Дубов Юлий Анатольевич
Телефонов тогда никаких на дачах не было. И вообще ничего и никого там в начале ноября не было, только заколоченные на зиму домики. Поэтому я побежал за три километра на шоссе, ловить машину, чтобы перевезти тело генерала в Москву. Битый час прыгал я по асфальту, но как только очередной водитель узнавал, в чем состоит срочный калым, как тут же давал по газам. Через час мне удалось, пообещав червонец и бутылку, уговорить трехтонку, и я подогнал ее к калитке дачи.
Вот так я и вез домой дядю Петю, отца Фролыча, — ветерана войны и органов, моего первого в жизни врага, укрытого желто-коричневым одеялом из верблюжьей шерсти, — в кузове зиловской трехтонки с невыметенными полусгнившими капустными листьями. Я сидел в кабине и показывал шоферу дорогу.
Я понятия никакого не имел, что полагается делать с покойником, поэтому мы заехали к нам во двор, я выскочил и побежал наверх.
Дверь открыл Фролыч — у него было накурено, шумно, играла музыка, а в столовой громко хохотали. Я так понял, что неотложные комсомольские дела уже закончились, и все отдыхают и веселятся.
Фролыч, как меня увидел, сразу изменился в лице — раньше завтрашнего дня нас не ждали, а дядя Петя лихие вечеринки сына не одобрял и разгонял тут же со всей беспощадностью, так что мое появление сулило неприятности.
— Фролыч, — сказал я серьезным голосом, — случилась большая беда. Мужайся. Твой папа умер.
— Ты чего несешь? — спросил Фролыч. — Чего случилось?
— Он умер. Я его привез. Он там, внизу, в кузове лежит.
Фролыч остолбенело посмотрел на меня, крикнул вглубь квартиры, что сейчас вернется, и побежал вниз, перепрыгивая через ступеньки. Я — за ним.
Фролыч подтянулся, запрыгнул в кузов, выпрямился и встал уставившись прямо перед собой. Потом сказал хрипло:
— Ну-ка залезай сюда.
Когда я тоже оказался в кузове, он показал пальцем:
— Значит, вот как ты с моим отцом обошелся. Ты понимаешь, кто ты есть? Какая ты мерзкая тварь?
Ему это даже говорить не надо было, я сам все понял, как только увидел. От тряски одеяло, которым был укрыт дядя Петя, развернулось и куда-то делось, скорее всего просто улетело по дороге. В пути тело болтало по всему кузову, поэтому одежда и волосы его были покрыты мокрой черной грязью, а лицо облеплено черно-желтыми капустными листьями. Из-под листьев был виден уставившийся в небо открытый левый глаз.
От удара по лицу я не устоял на ногах и сел на дядю Петю. А Фролыч соскочил на землю и побежал в подъезд. Я же дождался, когда лифт уедет, и пошел к себе наверх пешком. На душе у меня было пакостно, очень пакостно, потому что мне надо было на самом деле не рассиживаться с водителем в теплой кабине, а ехать в кузове и придерживать тело покойного — тогда ничего похожего не случилось бы.
Две вещи меня терзали — как я мог оказаться таким бесчувственным скотом, и что же теперь будет, ведь Фролыч мне никогда этого не простит. Я думал, что он теперь от меня отречется и не захочет меня знать из-за того, что я надругался над телом его покойного отца. Я понимал, какое неслыханное оскорбление я нанес своему лучшему и единственному другу, и от этого мне было так горько и страшно, что никакими словами я этого передать не могу.
Я открыл дверь на звонок — Фролыч стоял на пороге.
— Ты шоферу чирик и бутылку обещал? — спросил он, как ни в чем не бывало, и у меня мгновенно отлегло от сердца.
Я начал лепетать что-то жалобно извиняющееся, но он меня движением руки остановил.
— Понимаешь, какая смешная история — мы тут немного погуляли, и ни одной непочатой бутылки в доме не осталось, а все уже закрыто. У твоих ничего нет?
И больше он на меня не сердился. На похоронах мне даже досталось нести венок, а на поминках Фролыч при всех меня поблагодарил и предложил за меня выпить.
Ну это я немного отвлекся.
Итак, папаша Фролыча уже не мог воспользоваться своими связями в системе и Фролыча в эту систему безболезненно встроить. Тем более что, будь он жив, никогда бы на это и не пошел. Он был таким верующим в советскую власть и всякие идеалы марксизма-ленинизма, причем не просто верующим, а агрессивно верующим. Если при нем что-то такое сказать — что в Америке, например, живут лучше, чем в Советском Союзе, то для него такого человека больше не существовало. Он такого человека готов был своими руками расстрелять прямо тут же и не расстреливал только потому, что времена, все-таки, уже были не такими, как когда он еще служил в органах. Но клеймо врага и чуть ли не шпиона на такого человека он уже ставил навсегда. А если кто ничего про советскую власть и Америку не говорил, но просто не проявлял себя каждую минуту как настоящий советский человек, то папаша Фролыча его все равно считал врагом, но только скрытно затаившимся.
Он, наверное, очень расстраивался из-за того, что не смог вырастить из своего сына достойную смену, потому что Фролыч себя не слишком проявлял как настоящий советский человек в его понимании — и книжки читал не те, и музыку слушал не ту, и вообще больше интересовался собственным будущим местом в обществе, а не приближением окончательной победы коммунизма.
Я так понял, что Фролыч еще при жизни отца к нему как-то подъехал насчет того, чтобы встроить его в систему, но в ответ выслушал много чего неприятного. А потом они вовсе разругались, потому что Фролыч подъехал повторно и напомнил дяде Пете, как тот убавил ему год жизни, записав его родившимся первого января. Вроде как где были тогда твои светлые идеалы. Судя по всему, дядя Петя ему тогда все очень внятно объяснил, потому что больше Фролыч об этом не заикался.
Так вот, у Фролыча после смерти дяди Пети возникла другая идея. Идея лифта. Если наши собственные отцы нас в систему встроить не могут (а мой, собственно, никогда и не мог, потому что сам был не из системы), то надо воспользоваться другими отцами. Удачно жениться. Не на сироте. А так, чтобы был настоящий лифт, желательно скоростной. На самый верх.
Он составил список, как сейчас помню, из шестнадцати кандидатур и начал подбирать себе лифт. Звонил очередной девочке, договаривался о встрече или просто в кино пойти, потом провожал домой. Если дом с виду был не очень, то прощался у подъезда и больше не звонил. Если же экстерьер дома был более или менее подходящим, симулировал внезапный приступ якобы застарелого менингита и просил таблетку от головной боли. Это позволяло ему провести не только беглый осмотр квартиры, но и предварительно оценить, что представляют собой родители.
Через три месяца в списке остались всего четыре имени: Люда, Оля и две Наташи. Если бы их можно было разобрать на составные части, то из этих частей вполне получилась бы подходящая по всем статьям кандидатка. Наташа-большая была дочкой советского дипломата, командированного в Нью-Йорк по линии ООН. Это плюс. Все остальное у нее, если не считать действительно великолепных, белоснежных и очень ровных зубов, было в минусе, а по зубам, как задумчиво заметил Фролыч, лучше все-таки выбирать не жену, а лошадь. Оля, дочка директора крупного завода, внешне была вполне ничего, хоть и не красавица, но совершенно законченная дура. При этом еще смешливая дура, а гоготала она так, что, если это случалось на улице, даже отважные бездомные коты врассыпную летели по подворотням. Это даже не смех был, а какой-то икающий рев. Красивой была Наташа-маленькая: глаза, лицо, фигурка, ножки — Голливуд просто. Ее отец работал большим торговым начальником, и возможности у него были такие, что никаким ооновским дипломатам не снились.
Она настолько была хороша, что Фролыч закрутил с ней по-серьезному и стал водить к себе домой днем, когда матери не было. Мне он об этом сперва не рассказывал, не знаю почему. Про их роман я узнал от фролычевской домработницы Насти, когда встретил ее во дворе и спросил, дома ли Фролыч.
— Дома, — проворчала Настя. — Только ты сейчас туда не ходи. Он со своей проституткой.
— С кем? — переспросил я.
— А то ты не знаешь. С кралей своей. Бесстыдство просто. Я уж ухожу, когда она заявляется.