Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер
– Лика, – со злобой уточнил Гера.
– …а Лика эта, с волосами, пошлет его по интернету…
– Нет, – неприязненно ответил Гера и, прекращая разговор, плотно завинтил крышечку на бутылке «Чивас Ригал».
– Дурак ты, плеть, вот что я тебе скажу, – сказал ветеринар и тяжело встал из-за стола. Пошатываясь, вышел, а Гера, сгорбившись над сковородой, принялся есть холодную яичницу.
Остаток дня Гера провел бездумно, бестолково: слонялся возле дома, но не гулял, садился за компьютер, но не писал и даже, открывая файлы с играми, быстро терял нить игры; и думал вроде о Татьяне, но не полной мыслью, а как-то походя и словно по привычке. Стало темнеть – обрадовался, выпил еще виски и лег спать без ужина.
Его разбудил голос Панюкова:
– Вставай, сегодня пятница.
Гера открыл глаза и приподнялся на постели. Панюков был почти неразличим в зыбких, густых сумерках. В окне был сплошной туман, плотный как войлок. Гера спросил:
– И что? Причем тут пятница? Сейчас день или вечер?
– Девять утра. Вставай, – ответил Панюков. И разъяснил: – Сутеева в субботу топит баню для себя, а по пятницам – для меня, теперь для нас. Вставай, вставай, в баню идем, в Котицы. Бельишко собери.
Они вышли из дому, когда туман был уже рыхл и колебался на ветру клоками, струями и дымными клубами; в нем плыли, не снимаясь с мест, очертания кустов, заборов и домов. Щеки Геры сразу покрылись колючей и холодной изморосью. Панюков шел далеко впереди с пластмассовой канистрой в заплечном мешке, и молоко в ней глухо булькало, словно вздыхало. Гера нес сумку со сменным бельем. Спросил, догоняя:
– Не потеряемся в тумане?
– Разве нас кто-то ищет? – отозвался Панюков и успокоил: – Солнце всегда должно быть слева.
Гера взглянул налево. Солнце едва белело сквозь туман.
Шли быстро. Выйдя из Сагачей, Панюков остановился и обернулся:
– Сейчас не видно, а красивая была деревня.
– Наверное, – ответил Гера и тоже обернулся. Крыши домов плыли в тумане, тонули в нем и выныривали снова…
– Здесь жили люди, – сказал Панюков.
– Уехали? – спросил Гера вежливо.
Панюков ответил:
– Уехали те, кто еще оставался. А остальные… Ты хоть книжечки священные читаешь?
– Иногда.
– Это хорошо. Помнишь, как написано? Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду и братьев его. Иуда родил Фареса и Зару…
– Я помню, но не наизусть.
– Неважно, не перебивай… Если о нас когда-нибудь напишут священное писание, там будет так написано: Иван споил Ерему, Ерема споил Фому, Фома споил Никиту и братьев его. Михаил споил Василия, Василий, тот – Елену, а уж Елена – та споила всех остальных… На этом наше священное писание закончится, потому что писать его будет больше некому и не о ком.
– Почему – некому? – осторожно возразил Гера. – Есть ты; тебя же никто не споил; вот ты и напишешь.
Этих последних его слов Панюков как будто не услышал, но сказал:
– Да, не споили; меня нельзя споить. Я в жизни напивался всего четыре раза. Школу кончил, и мы отметили – это был раз… В армию когда забирали – это был два. В армии пил, конечно, там нельзя не пить, но я не напивался… Из армии вернулся – это было третий раз.
Панюков замолчал.
– Был, ты сказал, четвертый раз, – напомнил Гера.
– Был и четвертый… С этим вот тем – и был; ты сам с ним выпивал вчера, а я тебя предупреждал: не пей с ним никогда… Налить – налей, но пить с ним ни к чему. Да ладно, меня это не касается, да и тебя все это не должно касаться.
Панюков смолк и продолжил путь. Молоко вновь стало мерно булькать в канистре за его спиной. Шел он быстро, спускаясь по дороге вниз, в низину, и скоро скрылся, словно провалившись, впереди в тумане. Гера ускорил шаг и тоже окунулся с головой в туман. Шел вслепую на вздохи молока, все более глухие с каждым шагом, потом и вовсе еле слышные. Крикнул испуганно:
– Куда ты так спешишь?
Панюков долго не отзывался, когда ж до Геры донеслось его «эгей!», дорога пошла в гору, туман осел, стал опадать слоями, лег под ноги, и ноги на ходу тонули в нем, где по колено, где по щиколотку. Слева, невысоко, вспыхнуло солнце. Луга под ним, уже свободные от тумана, кренились к горизонту. Справа, за узкими полянами, еще укрытыми туманом, стоял лес. Панюков шагал далеко впереди. Гера бегом догнал его и молча пошел рядом.
Вернувшись в Сагачи под вечер, Гера заперся, опробовал новенькую белую розетку (штепсель туго вошел в нее и встал как влитой), запустил свой ноутбук, открыл файл «Трепотня». Свет за окном потускнел, корова по ту сторону дороги казалась черной, и в доме было сумрачно, но Гера не спешил включать лампу на столе: ему хватало и сияния экрана. Коснулся клавиш и пустился в одинокий, безответный разговор с Татьяной:
«Твое письмо меня обрадовало, но и огорчило – наверно, потому, что побывало до меня в чужих руках. Надеюсь, ты не думаешь, что я расстроен твоим повышенным вниманием к научной карьере какого-то Леши Сбруева, мне совершенно незнакомого, пускай ты мне о нем когда-то что-то там рассказывала. Сегодня новый день, другие радости. Мы с Панюковым ходили париться и мыться к одной старухе в деревушку Котицы. Идти туда – целых полтора часа неслабым шагом, то есть километров восемь. Кроме той старухи, в Котицах нет никого, но если у меня в деревне еще остались целые дома, то там они все рухнули давно и заросли крапивой. Старуху зовут Сутеева. Банька ее к нашему приходу была уже натоплена, что оказалось кстати: мы с Панюковым, пока шли, до нитки вымокли в тумане и едва не простудились. Я и не знал, что туман бывает такой мокрый. Банька Сутеевой – это тебе не сауна, не Сандуны, не Селезни мои любимые, не Краснопресненские бани, и уж совсем не та, что выстроил отец у нас на даче. Нет, это низенький сарайчик, почти будочка, кривая черная избушка без курьих ножек, внутри которой мне не разогнуться, потому что голова упрется в потолок. Стены, пол, и потолок черны, словно их чем-то обожгли, но там совсем не грязно. Темно, свет еле попадает внутрь сквозь маленькое мутное окошко. Довольно хорошо пахнет деревом, каким-то сеном или травами, немного пеплом. Париться там тяжело. Почти всю тесную парилку занимает низкая печь из камня. В нее сверху вделан по самые свои края большой котел без крышки. В котле кипит вода, и этим паром от кипения приходится дышать, как будто дышишь паровой струей из чайника. Еще и кожу жжет и ест глаза. А если к этому добавить, что мой Панюков то и дело черпает поварешкой этот кипяток и плещет им на камни печки, то ты легко вообразишь, в каком аду я находился. Тем более, что у той печки нет трубы. Я думал, там есть дырка в крыше, но и дырки нет. Когда печь прогорает, и ее каменные стенки все раскалены, и вода в котле кипит, Сутеева проветривает баньку через дверь и сквозь окошко, после чего там уже можно париться, не отравляясь дымом и угарным газом. Я потом сам догадался, а Панюков мне подтвердил, что все это и есть та самая банька по-черному из знаменитой песни Высоцкого. Я не угорел и не сварился, и даже чувствую себя отлично, только немного болит голова. Да, это был ад, как я уже сказал. Но Алигьери-то из Ада вышел обновленным. Я думаю, и я из ада вышел немного обновленным…»
Гера нахмурился, будто принюхиваясь недовольно, потом, подумав, выделил и выкинул слова об Аде, Данте и себе. Глянул в окно; силуэт коровы уже был еле различим во тьме. Гера вернулся в «Трепотню», продолжил:
«Когда помылись, оказалось, что и наша чистая одежда, которую мы принесли с собою в сумке, промкла из-за тумана. Что было делать? Пришлось одеться в мокрое. Потом Сутеева кормила нас обедом. Я наконец попробовал знаменитые макароны по-флотски, о которых так любит вспоминать отец, а мама их терпеть не может вспоминать и потому отказывается их готовить. Это довольно крупные и толстые, круглые макароны с мясным фаршем, но без соуса. Но фарш к ним не обжаривается в луке и томате с базиликом, как ты это делаешь, и не подается к ним отдельно, а просто варится в кастрюле вперемешку с макаронами и, кстати, получается довольно вкусно, тут моя мама неправа. Когда отправились домой, поднялся ветер, в мокрой одежде нас знобило. Пришлось бежать, чтобы обсохнуть и разогреться на бегу. И на бегу мне в голову ударила одна мысль, не очень важная, но неожиданная. Когда суворовское войско шло через Альпы сквозь густые высокогорные туманы, сквозь даже облака (и это кроме льдов и снега под ногами), оно ведь вымокло насквозь в этих туманах! То есть когда суворовская армия спустилась с гор в теплую долину, когда узнали о предательстве австрийцев и о западне Массены, их всех знобило в вымокших мундирах. А грубое и толстое тогдашнее армейское сукно не скоро высыхает, и это значит, что офицеров, собранных Суворовым в трапезной монастыря (и Багратиона, и 15-летнего Великого князя Константина Павловича, и 15-летнего суворовского сына Аркадия, и всех, всех прочих), трясло не только от той речи, с которой обратился к ним Суворов, но и от озноба».