Анатолий Азольский - Степан Сергеич
Но когда в проходе появлялись Петров или Сорин, монтажницы подбирались, прищемляли языки, поправляли халаты и прически. Это были самые завидные женихи завода, и не только завода, — рослые, красивые, знающие цену себе парни. Регулировщики зарабатывали в два раза больше инженера, они не боялись ни директора, ни черта, им доверяли спирт, с ними нянчились, над ними тряслись врачи, они могли одним словом зачеркнуть недельную работу монтажника, заявив, что от неправильно связанного жгута генерирует усилитель.
Регулировщики проходили, не замечая причесок. Сорин всех девиц моложе двадцати пяти лет считал дурами, чувства Петрова были шире и глубже, он презирал все бабье цеха, после того как Ритка Станкевич обозвала его каторжной сволочью. Петров принес ей на переделку блок, показал ошибки.
Услышав «сволочь» с эпитетом, он трахнул блоком по столу и таким матом покрыл «занюханных стерв», что девушки в испуге разбежались; Ритка заплакала, затряслась в припадке. Лаской и валерьянкой Нинель Сарычева привела ее в чувство и смело пошла в регулировку делать выговор «этому хаму». Петров невнимательно слушал ее призывы, взгляд его уперся в ноги Нинели, Петров заинтересовался, отклонился вправо, влево, поднял глаза выше.
Нинель улыбнулась откровенно глупо. Запахнулась в неизменную шаль и ушла.
30
В зимние дни солнце редко заглядывало в регулировку, но самодельный индикатор пиликал безостановочно. Бодрое потрескивание индикатора навевало приятнейшие мысли. Регулировщики вспоминали прошлое, время текло незаметно.
Три кандидата наук, три старые девы, три сестры Валентина Сорина, обучали брата жизненной премудрости, заставили его кончить десятый класс, следили за ним, как за ребенком, знакомили, просвещая, с умными женщинами.
— Баб не понимаю, — пожаловался Сорин под пиликанье индикатора, что им от меня надо. Познакомили недавно с одной врачихой, смотрит она мне в рот, ждет чего-то, а что — не понимаю. Слов, наверно, любовь и чувства…
Их у меня нет, а говорить что-то надо. Где их найти — слова?..
Спрашивал у Петрова, тот любил поговорить.
— Если слова нужны тебе, чтобы охмурять ими баб, то незачем знать их — слова, конечно, не баб. Говори что придет в голову. Это действует. В некоторых интимных ситуациях дурацкое слово приобретает величественность почти шекспировских размеров. Что ближе к природе, к естеству — то и верней. Пушкина читай.
— Мне сестры тоже советуют Пушкина прочитать для общего развития.
— Можно и Пушкина, отчего же нет… Пик усвояемости у человека где-то между шестнадцатью и двадцатью годами, ты уже на пологом участке. Брось.
Учись у девок, слушай, что они плетут…
Фомин вдруг расхохотался и умолк, прервав смех где-то посередине. Он никогда не досмеивался до конца.
Петров с минуту рассматривал его. Засвистел.
— Ты, Фомин, представитель шестой колонны. Говорю это глубоко осознанно, с полным пониманием… Шестой колонны. Пятая колонна обычно создается заблаговременно, инструктируется и оплачивается. Шестая растет самопроизвольно, в тиши и так же незаметно и тихо уходит в могилу — при обычном течении жизни. Но стоит потянуть ветерком перемен — вчерашний тихарь превращается в бандита. Все палачи и начальники контрразведок банд и белых армий читали в юности Северянина и Бальмонта, пощипывали гитарки, писклявили романсики, вообще от убийств были так же далеки, как пионерка от грехопадения. Недавно читал брошюрку о подавлении венгерской коммуны. Вылез там в диктаторы бывший агент по продаже недвижимости некто Дьендеш Дундаш, личность примитивная, злобная, хорек, скучавший в норе. Начался разброд в стране — и пожалуйста: диктатор квартала. Широкий жест: «Вешай коммунистов!» Автор брошюрки колотит себя авторучкой в лоб: кто бы мог подумать? Ведь честным человеком был до девятнадцатого года. Здесь не надо думать. Такую мразь к стенке — и умыть руки дегтярным мылом.
Фомин опять рассмеялся и замолчал на той же клекочущей ноте. После долгого раздумья Петров сказал тихо:
— Решено: отныне я буду звать тебя Дундашем. Без Дьендеша. Дундаш внушительнее. В самом имени заложена его судьба. От Дундаша можно образовать и «дундашизм» и «дундашист». Моя фамилия не корневая, от меня самого ничего не останется, жизнь моя — ничтожный эпизодик на фоне пуска сорок третьего агрегата Верхнелопаснинской ГЭС…
Впустив на секунду в регулировку цеховой шум, вошла Сарычева. Она часто заходила сюда, отдыхала от звона молоточков на сборке. Скромненько садилась в стороне — так, чтобы Петров не мог ее видеть.
Стараясь не растягивать в улыбке пухлые мальчишеские губы, Крамарев небрежно спросил:
— Скучаем, Нинель?
Сарычева молчала: Крамарева она считала молокососом.
— Есть идея: провести на пару вечерочек. Вино, фрукты. — Крамарев давился смехом. Он подражал выдуманному им стиляге Сорину. — Музыка, интимный полумрак.
— Вы щенок.
— Зачем же так грубо, моя дорогая? Мы же не одни…
Хамили безнаказанно. Знали, что защиты Нинель не найдет нигде. Игумнов и Чернов выслушивали ее жалобы и рекомендовали «технически грамотной работой наладить отношения с коллективом». Баянников отказывался разбирать конфликты, утверждая, что дирекция не вправе заниматься частными делами сотрудников НИИ и завода. Степан Сергеич Шелагин, партгрупорг цеха, изредка стыдил регулировщиков.
— Идея мне нравится, — сказал Петров.
Острые локти Сарычевой выпирали из-под шали, глаза казались заплаканными, блестели… Она вяло отругивалась, скорее подзадоривала. Ушла, когда Фомин приступил к деревенским анекдотам.
— Ходит, ходит… — проворчал Сорин. — К тебе она ходит, Сашка.
— Возможно. Болонкам всегда нравились издали свирепые волкодавы… У кого есть спирт? Тонус упал…
Фомин долго ковырялся в сейфе, звенела посуда, булькала жидкость.
— Поднимем голубой стакан за труд рабочих и крестьян. — Петров выпил, надкусил и высосал лимон. Почесывая ястребиный нос, разглядывал Фомина. — Такие, как ты, Дундаш, — редкость, раритет, приложение к тебе обычных человеческих мерок — бессмысленно. Гадалки что тебе ворожили?
— Разное. И все не то.
— Естественно… Если уж и угадывать твое прошлое и будущее, то не по линиям рук, как это у всех людей, а — ног. Я, кстати, когда-то успешно подрабатывал на этом поприще. Какой-то немец выразился: «Глаза суть зеркало человеческой души». Заявляю официально: ноги — то же зеркало. Я по незнакомым ногам прошлое угадывал… Дундаш! Разуй ногу, погадаю!
Фомин запротестовал. Сдался, когда Сорин пообещал ему денег в долг, а Крамарев достал пузырек со спиртом. Скинул полуботинок, снял носок, закатал штанину до колена. Обнажилась мучнисто-белая, без единого волоска, сытая и пухлая кожа. Петров заложил руки за спину, наклонился. Сорин и Крамарев стояли по кругу.
— Так… Покажи подошву… Отлично. Пошевели большим пальцем… Давно стриг ногти?
— Не помню.
— Великолепно. — Петров приосанился перед заключительным диагнозом.
— Внимание, члены комиссии. Можете записать и проверить. Данная левая нога принадлежит человеку, который до шестнадцати лет не носил городской обуви, используя сапоги и валенки. Воспитывался он в деревне, в богатой семье с хорошим достатком — в годы войны, учтите. Кое-что мне показывает, как ухищрялась семья скрывать от посторонних запасы муки и сала…
Фомин-старший, не ошибусь, был в колхозе кладовщиком, то есть узаконенным расхитителем. — Петров еще раз попросил показать подошву. — В сорок четвертом году папу арестовали за воровство, семья лишилась верных доходов, а припрятанные запасы были конфискованы. На поредевшем семейном совете решили начать новую жизнь, и самый младший, Семен, отправился в город на заработки, в Москву. Оставив у семафора лапти, он натянул на ноги прахаря и вошел в столицу с мстительно-завистливым взором Растиньяка. Кое-что ценное, килограммов десять сала в мешке, он нес с собой, потому что надо было ему прописаться в столице. В ремесленном училище он испортил себе ноги, с выгодой обменяв выданные ему ботинки на худшие и номером меньше. К восемнадцати годам в его жизни наступила полоса благоденствия, он много и жирно кушал, пристрастился к спиртным напиткам. Не знаю, кто поил его…
Это, боюсь, в компетенции угрозыска… Кожа, обратите, внимание, девственно чиста, вены не проглядываются, Семен Фомин не ширялся, то есть морфинистом не был. Ряд иных признаков убеждает меня в мстительности, скрытности и карьеризме. В половой сфере патологических изменений не наблюдается. Более того, он однолюб, он или до сих пор сохнет по оставленной в деревне Параське, или не нашел еще предмета преступной страсти. Добавлю, что Семен Фомин осужден не был, в белых армиях не служил,, на оккупированной… пардон, временно оккупированной территории не проживал, колебаний в проведении генеральной линии партии не испытывал. Он ждет своего часа, но не дождется, эпоха смут и метаний кончилась, он развернулся бы в Южной Америке, но туда не пустят даже с пудом сала. У нас же он едва ли дотянется до начальника отдела снабжения, потому что, исходя из горького опыта, страшится должностей, связанных с материальной ответственностью. Как вы могли убедиться, Фомин никогда не расписывается за лампы, приносимые в регулировку, отвечать ни за что не хочет… И последнее: ему надо мыть ноги раствором формалина.