Альберт Лиханов - Никто
Но Дубина Серега издевался над ними слишком откровенно. Вечером они накрывали ему стол – тот требовал еще и пивка. Власть над Кольчей ускользнула от него, и он полонил Петек.
Заночевав в общаге первый раз после убийства Антона, Топорик просто отфиксировал новые правила их комнаты. Во второй раз, опять промолчав, он возмутился в душе, а наутро, в какую-то из перемен, подошел к Петрухам, курившим на лестнице. Встретили они его приближение понурыми, потухшими взглядами, и Кольча вспомнил себя – совсем недавнего, когда Серега издевался над ним, но помощи от Петек, к примеру, он так и не дождался. Наоборот, дождался их ухмылок, их раболепства перед сильным. Теперь авторитет сменился. Им стал худой Кольча, а могутный Серега заискивал перед ним. И, ясное дело, Топорик, за спиной у которого здоровые мужики в кожаных одеждах, может припомнить недобрые подначки.
Кольча покурил с парнями, а потом предложил им сыграть в старинную интернатскую игру. Они лыбились, слушая, но боялись. Сейчас Кольча здесь, а завтра его не будет, и они останутся один на один с Дубиной. Да еще в одной комнате. Но Кольче невмоготу просто стало: хотелось свалить Серегу с хлипкого пьедестала, который он сам себе и воздвиг, надеясь только на слабость других. Ведь это первый признак трусости. Впрочем, трусость и так перла из него, не таясь.
На следующем перерыве тощий Петька все же рискнул, зашел Сереге за спину, пока Кольча разговаривал с ним о какой-то ерунде. Присел. Требовалось слабенькое усилие, чтобы толкнуть бревно в грудь. Топорик сделал это, и парень перевернулся. Он тут же вскочил, разъяренный, и полетел на Топорика. Забыл и про трусость. Кольча присел, спружинил ногами, бревно приподнялось, падая снова, и с грохотом долбанулось на пол.
Не узнавая себя, Кольча сел ему на загривок, приподнял обеими руками голову за подбородок и спросил равнодушно:
– Ты знаешь, где основание черепа?
Тот мычал и колотился всем телом, но сбросить Кольчу не мог. Топорик наклонился к нему поближе и сказал:
– Одно несильное движение вбок, и тебя нет.
Серега промямлил:
– Отпусти! Отпусти!
В словах звучал страх.
Кольча встал с его шеи, отошел в сторону. Их окружила вся группа, и Топорик увидел испуганные глаза. Пай-мальчиков здесь не было, они на слесарей не учатся, но и эти смотрели сейчас без одобрения и радости – видать, у Топорика вышло все слишком уж всерьез. Что и требовалось.
Серега в тот же день перебрался в другую комнату общаги и там вел себя, по сведениям, поступавшим от обоих Петек, тишайшим образом.
Но Кольча чувствовал себя отвратно. Казалось бы, интернатским извинительно все, но такое случилось с ним впервой. Никогда никого не притеснял он так всерьез, как этого Серегу. Может, независимо от самого, вылилась в это показательное нападение обида за унижение, которому его самого подвергал Серега? Может быть. Все извинительные оправдания были разложены по полочкам в голове Топорика, а на душе была тоска. Ведь давно переменились их отношения, страх и трусость давили Серегу, а у Топорика собственной силы не прибавилось, ведь боялись не его, а взрослых мужиков за спиной. Выходит, Кольча употребил во зло страх, вызываемый другими…
Оба Петра – широкий и узкий – просто унижались теперь перед ним, приглашали на ужин, обещали, что купят и пиво, и водку, и чем больше они заискивали, тем тошнее Кольче становился он сам, тем больше жалел он трусливого Серегу.
Среди своих бесчувствований неожиданно он услышал неправду.
Неправда эта получалась стыдной.
Было бы справедливо, если он стал вдруг виноват перед хорошим человеком, а Серегу хорошим признать было нельзя. И вот он стыдился, что наказал дурня и дубину.
Смутно у Кольчи на душе, смутно в голове. Все-таки он еще не привык к уравнениям, где все неправда и дрянь…
2
Валентайн вернулся в жизнь Топорика недели через полторы совершенно странным образом. После занятий в мастерской, слегка отмывшись, Кольча отправился в квартиру с подушечками и застал дверь приоткрытой, мебель переставленной, а подушечки сваленными в угол. Хозяйничала тут, к удивлению, парикмахерша Зинаида. Одетая в длинный домашний халат, она протирала мелкие предметы на туалетном столике, переговариваясь с двумя мужиками неопределенного возраста. Те переделывали пол в том месте, где раньше стояла кровать, и Кольча сразу понял, в чем дело. Хотя блестящих чемоданов не было, мастера делали в полу углубления для них, отбили целые кучи бетона, а сверху все это должно было прикрываться плахами с наколоченным на них паркетом.
Все при этом делали вид, будто им нет дела до смысла работы, переговаривались о ерунде, Зинаида, увидев Кольчу, ничуть не удивилась, а заставила его таскать ведрами в мусорный бак, стоявший во дворе, строительные отходы.
Мастера работу уже заканчивали, прилаживали плахи в пол, подстругивали низ, чтобы паркет ложился заподлицо, без выступов, а закончив, помогли Топорику таскать ведра. Работа пошла ходче, но парикмахерша не торопилась, ждала, когда дело закончат, потом щедро рассчиталась с мужиками, похоже, так щедро, что они выкатились задами, кланяясь Зинаиде и без конца называя ее хозяйкой.
Она и вела себя как хозяйка, велела вернуть на место кровать, указывала, на сколько и куда ее подвигать, уверенно взбивала подушки и подушечки. Вообще чувствовала себя словно дома. Кольча подумал, что, наверное, хозяин купил эту квартиру у нее. Впрочем, никаких доказательств не было, кроме уверенного поведения парикмахерши.
Так же уверенно она открыла шкаф, стоящий у окна, куда Топорик даже не заглядывал, достала оттуда чистое полотенце, трусы, майку, снесла все это в ванную и пустила воду, кивнув Кольче с улыбкой:
– Давай отмывайся.
Он зашел в ванную и увидел, что вода голубая и пенистая. Хотел поначалу спросить Зинаиду, чего она тут намешала, но постеснялся: все-таки парикмахерша должна знать толк.
Кольча разделся, залез в воду, опустился в нее, ощутив резкий душистый запах. Вода ходила, переливалась, он опустился по самое горло и вспомнил, как Валентайн привел его подстригаться к Зинаиде, и та навела настоящий марафет, сделала классный пробор, закрепила его лаком, а у самой под халатом просвечивали соски.
Топорик прикрыл глаза и неожиданно улыбнулся-то ли от приятного, ласкающего запаха душистой и пенистой воды, от тепла, проникающего во все частицы тела, то ли от давнего видения, взволновавшего его, может быть, больше, чем убийство Антона.
Топорик подумал про амбала. Как-то не по-людски получалось. Человека убили, а Кольчу будто отодвинули от всего. Он даже не знал, где его похоронили и кто был на похоронах. А что вообще он знал про Антона, которого хозяин звал Антониони, по имени какого-то итальянского режиссера? Ровным счетом ничего. Амбал и амбал. Как все остальные. У каждого из них что-то есть, какая-то другая жизнь – без кожаных пиджаков. Наверное, есть и родители, а у кого-то жены и дети, Валентин об этом упоминал. Но Топорик никогда не встречал ни этих жен, ни детей, будто их и не существовало, будто разговоры про них – мельком, неохотные упоминания – касались чего-то ненастоящего, каких-то воспоминаний. Антон же вообще никого не припоминал. Неслышно появлялся, незаметно исчезал. Говорил очень мало, пожалуй, ни одной связной фразы, ни одного длинного предложения. А умер так, точно исчез куда-то по делу и должен вот-вот появиться снова.
Кольча набрал побольше воздуха, ушел под воду с головой, вытерпел, сколько смог, поднялся над водой. Подумал, что ведь и сам такой же. Ничего не знал про Антона, а что Антон знал про него? Что знали еще про него, Топорика, остальные амбалы? Интернатовский? Песни поет? Машину водить научился, хотя еще малолетка? Выделяет его Валентин?
Его будто ударило: а может, потому и выделяет, что он Никто. Пусть даже в этом слове запрятано начало его имени и фамилии, на самом-то деле он и правда никто. Как тот же Антон. Исчез, умер, его схоронили, и все.
Все ли? Про Антона ему неизвестно – может, все-таки у него есть кто-то близкий, а он, Топорик? Выпади ему Антонова доля, кто его станет искать? Интернат? Так он же ушел из него. Училище? Директор – ни рыба ни мясо. Учителя – Васильич и Иваныч? Ну, напишут какое-нибудь заявление в милицию, и все. Кто искать станет? Настаивать, плакать, куда-нибудь жаловаться?
Топорик сидел в голубой душистой воде, прикрытой стеклянной пеной, тело его было расслаблено, разогрето, но что-то другое, непонятное, бросало в жар. Он напрягся, сидел точно окостеневший, докопавшись до горькой истины.
Зинаида вошла без стука, неслышно, впрочем, может быть, все это Кольча пропустил, подавленный своей догадкой. Он увидел ее руки, держащие губку, дернулся, но вскакивать было глупо, он промычал, возражая, но парикмахерша уже терла ему лопатки, сильной рукой наклоняя шею к самой воде.
– Не боись, – приговаривала она, прихохатывая, – кончилась худая жись!