Элизабет Страут - Оливия Киттеридж
Она так жадно принялась за пончик, что Дейзи пришлось сказать ей, чтобы она ела помедленнее.
— А он у вас украл, — сообщила Нина Хармону с набитым ртом. — Резиновые трубки. Кальян для марихуаны сделать. — Она взялась за стакан с молоком.
— Тебе без него лучше, — сказала Дейзи.
Громкий стук в дверь кухни заставил всех повернуться в ту сторону. Дверь отворилась и с грохотом захлопнулась. «Здрасте!»
Нина всхлипнула, выплюнула пончик в платок Хармона и стала подниматься со стула. Кардиган Хармона свалился с ее плеч на пол.
— Нет, милая. — Дейзи положила ладонь на руку девушки. — Это просто женщина, которая собирает деньги для Красного Креста.
В дверях столовой возникла Оливия Киттеридж, почти целиком заполняя дверной проем.
— Ну посмотрите-ка на эту компанию за утренним чаем! Привет, Хармон. — И девушке: — А ты кто?
Нина взглянула на Дейзи, опустила взгляд на стол, пальцы ее крепко сжимали носовой платок. Подняв глаза на Оливию, она спросила саркастическим тоном:
— А вы-то сами кто?
— А я — Оливия, — ответила Оливия. — Вымаливаю у людей деньги, и это совершенно сбивает меня с ног. Думаю, это последний год, что я занимаюсь сбором пожертвований.
— Принести вам кофе, Оливия?
— Не-а. Спасибо. — Оливия обошла вокруг стола, опустилась на стул. — Но этот пончик выглядит замечательно. А еще есть?
— По правде говоря — есть. — Дейзи открыла второй бумажный пакет, мельком взглянув на Хармона — ведь это был пончик для Бонни, — и подтолкнула пакет к Оливии, водрузив на него пончик. — Дать вам тарелку?
— На черта мне тарелка? — Оливия ела пончик, наклонившись над столом.
В комнате воцарилась тишина.
— Давайте я пока схожу за чеком. — Дейзи встала и вышла в соседнюю комнату.
— Как Генри? В порядке? — спросил Хармон. — А Кристофер?
Оливия кивнула: рот ее был занят пончиком, она усердно жевала. Хармон знал, как, впрочем, знало большинство жителей города, что Оливии не нравится молодая жена сына; однако Хармон полагал, что Оливии вообще не могла понравиться какая бы то ни было жена ее сына. Молодая жена — врач, умница, из какого-то большого города — Хармон не помнил, из какого именно. Может, она тоже варит овсянку в пакетиках, йогой занимается — он понятия не имел. Оливия внимательно смотрела на Нину — Хармон проследил ее взгляд. Нина сидела неподвижно, неловко ссутулившись, сквозь тонкую тенниску четко обозначалось каждое ее ребро, она сжимала его платок рукой, похожей на лапку чайки. Голова казалась слишком большой, чтобы ее мог поддерживать иззубренный стержень позвоночника. Вена, шедшая от линии волос вниз через лоб, была зеленовато-синего цвета.
Оливия покончила с пончиком, откинулась на спинку стула и сказала:
— Ты голодаешь.
Девочка не пошевелилась, только произнесла:
— Угу.
— Я тоже голодаю, — сказала Оливия. Девочка уставилась на нее молча. — Да, голодаю, — повторила Оливия. — Иначе отчего же, по-твоему, я съедаю каждый пончик, который попадается мне на глаза?!
— Вы-то не голодаете, — с отвращением произнесла Нина.
— Конечно голодаю. Все мы голодаем.
— Вау! — чуть слышно воскликнула Нина. — Клёво.
Оливия принялась рыться в своей большой черной сумке, извлекла оттуда бумажный носовой платок, отерла губы, промокнула лоб. Хармон не сразу понял, что она сильно взволнована. Когда возвратилась Дейзи со словами «Ну вот вам, Оливия» и вручила ей конверт, та только кивнула в ответ и сунула его в сумку.
— Господи, — пробормотала Нина, — да ладно вам. Извините меня.
Оливия Киттеридж плакала. Если в городе и был человек, которого Хармон никогда не ожидал бы увидеть плачущим, то таким человеком была именно она — Оливия Киттеридж. Но вот она сидит перед ним, крупная женщина, с большими руками, губы у нее дрожат, по щекам катятся слезы. Она покачала головой, как бы желая сказать, что девочке не за что извиняться.
— Простите меня, — наконец выговорила она, но осталась сидеть на месте.
— Оливия, могу я чем-то вам?.. — подалась к ней Дейзи.
Оливия снова покачала головой, высморкалась, взглянула на Нину и тихо сказала:
— Я не знаю, кто ты такая, юная леди, но ты разбиваешь мне сердце.
— Я же не нарочно, — оправдываясь, возразила Нина. — Я же просто с этим ничего поделать не могу.
— Ох, да знаю я, знаю, — кивнула Оливия. — Я преподавала в школе тридцать лет. Никогда не видела, чтобы девочки вот так болели, как ты, — тогда этой моды еще не было, тут у нас во всяком случае. Но я знаю по опыту всех тех лет с детьми и… просто по опыту жизни… — Оливия встала, стряхнула крошки с груди и живота. — Ну, все равно вы меня извините.
Она двинулась было прочь, остановилась около девочки. Поколебавшись, она приподняла руку, снова опустила ее, потом опять подняла и коснулась головы Нины. Должно быть, она нащупала что-то под своей большой ладонью, Хармону было не разглядеть что, но рука ее соскользнула на костлявое плечо девочки, и та — из ее закрытых глаз текли слезы — прижалась щекой к руке Оливии.
— Мне не хочется быть такой, — прошептала она.
— Конечно не хочется, — согласилась Оливия. — И мы собираемся сделать все, чтобы тебе помогли.
Девочка покачала головой:
— Уже пробовали. А мне все равно опять становится хуже. Это безнадежно.
Оливия подтащила стул поближе, так чтобы, когда она сядет, голова девочки могла лежать на ее обширных коленях. Она гладила голову Нины и сжимала в пальцах несколько прядок, многозначительно поглядывая на Дейзи и Хармона, прежде чем бросить волосы на пол. Голодая, начинаешь терять волосы. Оливия перестала плакать и задала Нине вопрос:
— Может, по молодости лет ты не знаешь, кто такой был Уинстон Черчилль?
— Да знаю я, кто он был, — устало произнесла та.
— Ну так вот, он говорил — никогда, никогда, никогда, никогда не сдавайся.
— Он ведь толстый был, — сказала Нина, — откуда он мог знать? — И добавила: — Но я же и не хочу сдаваться.
— Конечно не хочешь, — согласилась Оливия. — Но твое тело собирается сдаться, если ему не подбросить горючего. Я понимаю, ты все это уже сто раз слыхала, так что просто лежи и ничего не отвечай. Ну вот только на это ответь — ты что, маму свою ненавидишь?
— Нет, — ответила Нина. — То есть я что хочу сказать: она довольно жалкая, но я ее не ненавижу.
— Тогда хорошо, — сказала Оливия, и все ее крупное тело при этом содрогнулось. — Тогда хорошо. С этого можно начать.
Хармону эта сцена всегда будет напоминать о том дне, когда в окно влетела шаровая молния и, потрескивая, летала по комнате. Потому что в комнате странным образом чувствовалось что-то вроде теплого электричества, что-то поразительное и не от мира сего, когда эта девочка начала плакать, а Дейзи наконец дозвонилась ее матери, когда договорились, что за Ниной приедут сегодня днем, что обещают не отправлять ее в больницу. Хармон ушел вместе с Оливией, оставив Нину, закутанную в одеяло, на диване. Он помог Оливии Киттеридж усесться в машину, потом отправился пешком к марине и поехал домой, сознавая, что в его жизни что-то переменилось. Он не стал говорить об этом с Бонни.
— Ты принес мне пончик? — спросила она.
— Там были только с корицей, — ответил Хармон. — Мальчики звонили?
Бонни отрицательно покачала головой.
В определенном возрасте начинаешь ждать всякого. Хармон знал об этом. Начинаешь беспокоиться о сердечных приступах, об инфаркте, о раке, о кашле, который превращается в жестокую пневмонию. Можешь даже ожидать чего-то вроде кризиса среднего возраста… Но никакие объяснения не подходили к тому, что с ним теперь происходило: его как бы поместили в прозрачную пластмассовую капсулу, которая оторвалась от земли, и ее швыряло, носило и раскачивало так яростно, что он никак не мог отыскать пути назад, к обычным — банальным — радостям своей прежней жизни. Он был в отчаянии — он вовсе этого не хотел. И тем не менее после того утра у Дейзи, когда Нина плакала, а Дейзи взялась за телефон и договорилась с ее родителями, чтобы те приехали и забрали девочку, — после этого утра ему достаточно было взглянуть на Бонни, как его пробирал холод.
Дом казался похожим на промозглую, неосвещенную пещеру. Хармон заметил, что Бонни никогда не спрашивает его о том, как идут дела в магазине, — вероятно, после стольких лет в таких вопросах она уже не видела необходимости. Сам того не желая, он стал вести счет. Могла миновать целая неделя, а она так и не спрашивала ничего более личного, чем есть ли у него какие-то соображения насчет обеда?
Как-то вечером он задал ей вопрос:
— Бонни, а ты знаешь мою любимую песню?
Бонни читала. Она не подняла глаз от книги.
— Что?
— Я спросил — ты знаешь мою любимую песню?
Теперь она взглянула на него поверх очков: