Дина Рубина - Вот идeт мессия!..
– Ну, и офицер прямиком к нему. Достает револьвер, вкладывает Зяме в рот и спрашивает: «Комиссар?»
Зяма лежит, смотрит на него в полубреду.
– Комиссар?!
Тот ему знаком, мол, убери револьвер, скажу.
Офицер вынул дуло, и тут его позвали, какая-то кутерьма на улице, или что там – не знаю… Он крикнул – счас вернусь, пристрелю комиссара! – и выбежал. Солдаты за ним. А кого стеречь? Куда умирающий тифозный денется? Да они не на того наскочили… Зяма сполз на пол, дополз до окна – оно выходило в глухой переулочек, перевалился через подоконник и – вот откуда силы берутся в такую минуту? Ведь у него кризис был, его люто колотило, – огородами, задворками, сарайчиками… босой! – утек, поминай как звали. Он Шаргород знал как свои пять пальцев… Постучал к нам ночью. Поскребся. Папа долго не отпирал – как будто чуял, что с этого получится… Когда решился и отпер дверь, Зяма уже на пороге без памяти лежал. Мы его вдвоем еле втащили. А ведь он легкий был, хрупкий… Так что мы его выходили… И когда он ушел – тоже ночью, бежал в Ямполь, там полк красных кавалеристов стоял, – кто-то из соседей донес, и поляки забили папу плетками. Насмерть… Нет, он жил до вечера… И… он мне – ничего, ни словечка упрека… Ни слова… После его смерти я перебралась к тетке в Тульчин. И там уже родилась моя девочка…
В годик она умерла от дизентерии… Поэтому я на вас все смотрю и не могу насмотреться. Простите…
Роза Ефимовна не плакала. Ни жилки не дрогнуло в ее лице.
Эта старуха оказалась крепче всех остальных, и Зяма гордилась ею. Она протянула руку и положила ее на сжатый веснушчатый кулачок на столе.
– Еще кусок пирога?
– Да, – сказала Роза Ефимовна.
И пока Зяма сама забирала тарелочки с пирогом у хозяйки кафе, старуха продолжала неотрывно смотреть бесслезными глазами на быстро густеющее небо за окном.
– Попробуйте вот это, – сказала Зяма, – вы оцените. Это настоящий штрудель, хозяйка печет его сама…
Минуты две они молча ели штрудель.
– Почему вы не искали его? – спросила Зяма.
– А почему он меня не искал? – со страстной обидой, пережившей десятилетия, спросила Роза Ефимовна. – Я была уверена, что его повесили петлюровцы, мне Фимка Безродный так сказал, с которым его вместе и поймали. Фимке удалось бежать, так он рассказывал, а Зяму повесили. Я не допытывалась, слишком болело все тогда – какая-то смутная история на каком-то полустанке, что-то связанное с ограблением поезда… И только много лет спустя, на Урале, в эвакуации, я случайно встретила и разговорилась с одной женщиной, уже немолодой. Она жила на том полустанке…
– Стрелочница, – сказала Зяма. – Она его и спасла.
Про то, что дед прожил несколько месяцев у стрелочницы в сарае, Зяма говорить не стала…
– Расскажите немного про его жизнь, – попросила Роза Ефимовна. – Хотя – нет, не надо! Я боюсь этого. Расскажите только – кто его жена? Ваша бабушка жива?
Зяма улыбнулась. Да, эта старая женщина до сих пор любила ее деда, которого вот уже двадцать лет на свете не было.
– Роза Ефимовна, – проговорила она мягко, – вам не к кому ревновать. Моя бабушка, которую я в глаза не видела, умерла от родов.
– Боже мой!
– Да, – сказала Зяма. – Божий промысел велик. Вы потеряли своего ребенка. Значит, ее ребенок – во имя справедливости – должен был потерять мать…
– Вы говорите жестокие слова! – тихо проговорила старуха.
– Вообще, о ней в родне никто особенно не распространялся. Похоже, это была просто девушка, местечковая девчушка, которой он сделал ребенка и на которой в конце концов женился. Звали ее Хана… Вот и все… Этому ребенку, моему отцу, а потом мне, он посвятил всю любовь своего сердца… Он не женился. Были, конечно, какие-то женщины, он нанимал мальчику нянек и несколько лет даже держал в доме тихую русскую женщину по имени Наталья, которая ради него не вышла замуж никогда, но… видно, не суждено ей было им завладеть. Если вам интересно: половину жизни он прожил в жаркой провинции под названием Ашхабад. Бежал туда из Киева, чуть ли не ночью, с чужими документами и годовалым сыном. Это было, если не ошибаюсь, во времена, когда сажали «за перегибы на местах», кажется, так это называлось? А дед тогда был довольно крупным деятелем: после гражданской войны он закончил школу Красных Командиров.
– Что он там делал – на краю земли?
– Он был миллионером.
Старуха вытаращилась. Да-да, Роза Ефимовна. И сумасшедший размах его подпольных цехов, и его тюрьма, из которой его выкупили друзья, давно, еще до ее, Зямы, рождения, и затем его тихое бухгалтерство в «Ашхабадстрое»… И вдруг идиш вслух на старости лет, и эта туркменская тюбетейка на голове по субботам… Нет, если все это рассказывать, то мы и до конца недели не управимся, а нам уже надо закругляться…
– Ашхабад – хороший город, – сказала Зяма. – Кстати, я там родилась. И только когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец получил назначение в Москву и перетащил всю семью. Отец какое-то время работал в Байконуре… вы понимаете: «допуск-шмопуск», черт бы побрал все их ракеты вместе взятые, поэтому дед так и умер, не попав в свой «Ершолойм»…
Роза Ефимовна тихо и горько качала головой, думала…
– А у меня, знаете, была красивая жизнь! – вдруг проговорила она, встрепенувшись. – Я встретила прекрасного человека, родила сына и дочь, у меня четверо внуков, и уже правнуку пять лет, да… У меня красивая старость. И я, слава Богу, на ногах.
– Дед называл вас Рейзеле? – спросила вдруг Зяма, накрыв ладонью ее кулачок на столе.
Роза Ефимовна подняла к ней застывшее лицо:
– Да! Да!
– Когда я родилась, – сказала Зяма, не убирая ладони с ее стиснутого кулачка, – дед просил, чтобы меня назвали Рейзл, ну, Роза, конечно, в русском варианте…
И вот тут старуха не выдержала. Она схватила салфетку, затряслась, прижала ее к лицу.
– …но мамец всегда могла переупрямить любого ишака, – закончила Зяма, с любовью глядя на тщедушную и очень старую женщину.
Слава Богу: Зяма была платежеспособна. Она считала себя обязанной выплатить все долги по дедовым векселям. И радовалась, когда заставала в живых кредиторов…
…Уже подъезжая на автобусе к тремпиаде и страшно нервничая, и боясь опоздать, она увидела красный «рено» Хаима Горка. Он как раз подкатил к бордюру тротуара. Зяма выскочила из автобуса и бросилась к нему, хотя, конечно, Хаим бы подождал. Он видел в зеркальце, как она бежала. И когда, тяжело дыша, она плюхнулась рядом, он не стал говорить светских пустяков, вроде – не стоило торопиться, или – что ж ты бежала, как на пожар… Он сказал без улыбки:
– Мне нравится твоя точность.
И они тронулись. И замелькали по бокам виллы арабской деревни Шоафат, и напряглась в непроизвольном ожидании пули ее слишком статная, слишком заметная шея…
11
К армии у нее не было никаких претензий. Ее принимали, на проходной базы связывали с командиром, дежурный говорил в телефон: «Тут пришла мама солдата».
«Мама»… Кстати, а есть ли вообще у них в обиходе слово «мать»? Семейная армия, шмулики-мотэки… (Господи, как можно было позволить сожрать себя этому климату, этому вязкому мареву Леванты, как можно было дать растаять в этой жаре тревожному еврейскому уму! Как – в этой круговой смертельной опасности – можно лузгать семечки, жрать питы и чесать волосатое брюхо?! Почему, черт возьми, они не проверяют ее паспорт, почему не обыскивают?! А вдруг у нее в сумке спрятана граната!)
Она стояла у проходной – мамочка солдата, говнюка окаянного. Вот замечательно точное выражение из глубинных народно-речевых пластов: «Сердце кровью обливается». Потому и стало расхожей банальностью, что замечательно точное. Земную жизнь пройдя до половины, приходишь к мысли, что нет ничего точнее, больнее и правдивей банальностей…
Командир принял ее минут через тридцать. Она стояла – пока ждала, – смотрела на проходивших туда-сюда солдатиков.
Территория базы была огромной, тенистой, засаженной лет пятьдесят назад эвкалиптами. Похоже на территорию пионерского лагеря где-нибудь в Крыму… А эвкалипты, как известно, осушают почву, их высаживают на болотах. Именно в этих местах тысячи, десятки тысяч загибли, осушая малярийные болота. Именно в этих местах…
Да, конечно, она тоже не любила в детстве школьных лагерей с их побудками, надсадным хрипом горна, казенным компотом с лысой косточкой на дне стакана – всего этого проклятого счастливого детства в дружном коллективе.
Но, черт возьми, он же все-таки мужчина. И это все-таки армия!
Командир был ее ровесником. Слушал молча ее торопливый жалкий иврит. Хорошее лицо, умные глаза. Хорошее, домашнее, утомленное лицо. Фамилия, между прочим, Фельдман. С ней в классе учился Сашка Фельдман, они приятельствовали, однажды зимой даже целовались в телефонной будке на станции метро «Белорусская», где телефонные будки похожи на египетские саркофаги, поставленные на попа. В будке было тепло. Да… просто в России есть одна особенность: там говорят по-русски… Проклятый, родной язык! Тяжкая печать на судьбе, как клеймо конезавода на тощем крупе изъезженной клячи… Что это за жизнь, Господи, если с человеком по фамилии Фельдман нельзя поговорить нормально, по-русски?!