Захар Прилепин - Обитель
— Понял всё? У меня на почте свой человек, так что, если начнёшь крутить…
— Он понял всё, — вдруг сказал Василий Петрович.
Ксива осёкся, смерил Василия Петровича взглядом и, вернувшись к Артёму, всё-таки закончил фразу:
— …начнёшь крутить — тебя самого пустят на конскую колбасу. Конь!
Вослед за Ксивой, метрах в пяти за ним, подошли и встали ещё трое блатных. Они разговаривали о чём-то постороннем, очень уверенные в себе.
«Он каждый час теперь ко мне будет подходить?» — подумал Артём, глядя Ксиве в глаза и ничего не отвечая.
Артём вдруг вспомнил, как однажды в детстве видел человека, перебегавшего реку по льдинам в начале ледохода. Занятие это было пугающее и дерзкое — обвалиться в ледяную воду казалось совсем простым. Куда спешил тот человек, Артём не знал или забыл с годами — но точно запомнил свои детские мысли: что он сам, как бы ни восхищались другие пацаны на берегу отвагой и безрассудством бегуна, сам бы такое повторить не хотел.
А тут ощутил себя в той же самой роли — только подневольной: словно его вытолкнули и сказали: беги! — и выбора не оставалось. Только куда бежать: другого берега не видно.
Он сейчас стоял на льдине — и мог бы сделать прыжок; но не сделал.
Ксива ушёл.
— Да-с, неприятно, — сказал Василий Петрович спокойно через минуту.
«Сглазил меня, — с неожиданной злобой подумал Артём про Василия Петровича, хотя сроду не был суеверен. — Только говорил, как у меня всё складно идёт… Сглазил, старый пёс!»
— Вы куда сегодня? — спросил Василий Петрович.
Артём помолчал, думая, как бы уйти от ответа, но смолчать было б совсем нехорошо.
— Я в кремле вроде… — сказал тихо. — Не знаю, что за работа.
— А я по ягоды опять, — сказал Василий Петрович, — Вон мои стоят уже. Пойду.
Уже уходя, оглянулся и добавил:
— Артём, не отчаивайтесь. Бог есть. Он присмотрит за нами, верьте.
* * *До самого обеда работы у Артёма не было никакой.
С ним были Митя Щелкачов и Авдей Сивцев.
Они долго ждали десятника во дворе. Шумела рябина, листва её переливалась и бликовала на солнце, особенно если смотреть через полуоткрытые глаза. Бродил олень Мишка, поднимая голову на шум листвы.
Артём присел на лавочке, нахохлился, прикрыл глаза и пытался если не забыться, то хотя бы согреться на солнышке. Ксива не шёл из головы. К тому же Сивцеву не сиделось на лавочке — он суетился, порываясь пойти и разыскать десятника, только не знал куда.
Видя, что напарник сидит с закрытыми глазами, Сивцев как бы и не обращался к нему напрямую, однако разговор всё равно вёл с учётом того, что Артём слышит его.
— Так вот просидим, ожидаючи, а всё одно виноватыми выйдем… — негромко говорил Сивцев, но сам при этом никуда не шёл, только томил и так угнетённого Артёма.
«Бестолочь, — желчно думал Артём. — Бестолочь крестьянская…»
Не сдержался и спросил, не открывая глаз:
— Поработать, что ли, хочешь?
Сивцев начал ровно с того же места, на котором остановился:
— Дак вот просидим, ожидаючи, а всё одно виноватыми выйдем!
— Ну иди вон займись чем-нибудь, — почему-то сипло сказал Артём. — Дорожки подмети…
— Не то велели? — быстро и с надеждой спросил Сивцев.
Артём сильней зажмурился, как от боли.
«Бестолочь», — подумал ещё раз, но уже без злобы поче-му-то.
Издеваться над Сивцевым не было никакого настроения — Артём вообще не имел подобных склонностей, и настроение было не подходящее для пересмешничества, но самое важное: он и так чувствовал превосходство над этим мужиком… И над Ксивой тоже бы чувствовал — когда б Ксива был один.
«А как славно было бы, — по-детски размечтался Артём, — когда бы всякий человек был один — и отвечал только за себя бы. Так и войны бы никогда не случилось, потому что большая драка возможна, только когда собираются огромные и озлобленные толпы… И здесь бы, на Соловках, — кто бы тронул меня? А я бы тем более никого бы не трогал. И был бы мир во всём и всегда…»
Артём всё думал и думал об этом, стараясь, чтоб мысль его двигалась по простой и прямой линии, потому что сам он прекрасно понимал, что, начни обо всём этом размышлять чуть глубже и серьёзнее, — сразу выяснится, что в голове у него полная блажь, наивная и никчёмная.
Митя Щелкачов прогуливался туда и сюда, разглядывая монастырские постройки, грязные, как спины беспризорников, стены, битые, как яйца, купола. Отходил не очень далеко — так, чтоб видеть напарников, всякий раз возвращался, чтоб подтвердить своё присутствие, но Артём всё равно раздражался и на него тоже.
— Сядьте, Митя, — сказал тихо, когда Щелкачов пришёл в очередной раз, какой-то весь улыбчивый и вдохновлённый, смотреть неприятно. — Сядьте и не вертитесь — увидит администрация, засадит в карцер за праздношатание, будете знать, — Артём поймал себя на мысли, что подражает Василию Петровичу, обращаясь на «вы» к человеку много младше самого себя.
— Но мы же не виноваты, — сказал Щелкачов, продолжая улыбаться.
— Виноваты, — повторил Артём, закрыв глаза.
Сивцев, до сих пор стоявший, тоже сел — Артём вдруг понял, что эти двое его слушаются.
Щелкачов — ладно, он моложе, хотя не намного ведь, лет, может, на пять — разве это срок? Тем более что Щелкачов, судя по всему, был по-настоящему образован в отличие от Артёма: это как-то сразу чувствовалось по всем его манерам и речи.
А Сивцев был старше лет на пятнадцать точно — Артём ему почти в сыновья годился, к тому же он, кажется, и сидел подольше, и мужицкой сноровки у него было побольше, и житейского ума погуще… но и он туда же.
— Я вообще много ошибок совершаю, — вдруг по-маль-чишески, как-то совсем беззащитно признался Щелкачов. — Меня уже избили в карантинной роте. Ужасно боюсь, когда бьют. Хорошо, перевели оттуда к вам. Но если б кто-нибудь объяснил, как себя вести. Чего делать не надо.
— Вот ходить не надо, — сказал Артём, снова не открывая глаз.
По молчанию Сивцева и Щелкачова понял, что его слушают и ждут, что он ещё скажет. Сивцев — с лёгкой крестьянской опаской и стараясь доверять в меру, а Щелкачов — раскрывшись почти настежь.
Тихим и каким-то стыдным знанием понимая, что в нынешнем своём состоянии он не имеет никакого права поучать кого бы то ни было, Артём одновременно будто бы приподнялся над собой.
Поначалу хотел злорадно постращать Щелкачова, но не стал: смешно это и глупо, когда самого пугают — и почти запугали.
— Не показывай, что отдыхаешь, — сказал Артём. — Даже если ходишь без дела — делай вид, что при деле. Работай не медленно, но и не быстро. Как дышишь — так и делай, не сбивай дыхания, никуда не опоздаешь здесь. Не показывай душу. Не показывай характер. Не пытайся быть сильным — лучше будь незаметным. Не груби. Таись. Терпи. Не жалуйся, — говорил Артём с закрытыми глазами, словно бы диктовал или, если ещё точнее — слушал кого-то и повторял за ним.
— Весь хлеб сразу не съедай с утра, я видел, ты съел за завтраком. Оставь: днём поешь, сил будет больше. Оголодаешь — захочется своровать. Начнёшь воровать — перестанешь себя уважать, хотя, может, это не беда. Хуже, если поймают. Поймают — могут убить. Чаек ловить и жрать нельзя, знаешь об этом? Хотя хочется. Сегодня, когда шли на утреннее построение, — Крапин погонял дрыном роту. Тебе чуть не попало, я видел. Хорошо, если попадут по спине, спина заживёт; хуже, когда по голове. Как только похолодает — носи шапку и что-нибудь мягкое подкладывай под шапку. Ударят по голове — раны не будет. Летом шапку не носи: обязательно снимешь и повесишь куда-нибудь на сук — и её своруют. Или забудешь. Но вообще своруют быстрее, чем забудешь. Ты папиросы носишь в портсигаре — портсигар убери, а то отнимут. Странно, что не отняли в карантинной.
— Я не показывал, — быстро сказал Митя.
— Лучше вообще кури махорку, — продолжил Артём, не отвлекаясь, — и носи её не в кисете — кисет тоже отнимут, — а в карманах.
Учить оказалось необычайно приятно. Артём и сам не мог догадаться, когда и откуда он всё это понял — но вот понял и чувствовал, что говорит вещи нужные.
Разыгрывая из себя старожила, Артём не просто наполнялся значением — он будто прибавлял в силе и сам понемногу, в который раз, начал верить в то, что он цепок, хваток и со всем справится.
Замолчав на миг, Артём услышал, что изменилось наполнение тишины — тишина стала как-то гуще и напряжённее.
Открыл один глаз — так и есть, докривлялся.
Тихо подошёл Крапин и слушал Артёма.
Артём открыл второй глаз и медленно встал.
— Отойдём на словечко, — сказал Крапин непривычным голосом: уставший, спокойный — никакой не взводный, а просто человек.
— Ты Сивцева не учи. Тебе его учить — вред ему принести. Он и так правильно живёт. А вот студента правильно учишь, ему надо, — сказал Крапин, едва они отошли на несколько шагов, и тут же, безо всякого перехода, заговорил о другом: — Кучерава меня уберёт — а кто придёт мне на замену, не знаю. Я устроил, чтоб у тебя целый месяц были наряды в кремле… И вот у Щелкачова тоже. Всё, чем мог. Другого блата у меня нет. Дальше сам разберёшься, — Крапин говорил быстро, отрывочно, словно ему было в новинку так себя вести. — А блатных я отправил на баланы. И Шафербекова, и Ксиву, и всю эту падлоту. Авось утонут там. Но если не утонут — ты кружись, как умеешь. В тюрьме тоже есть чему поучиться. Тебе надо сточить свои углы. Шар катится — по жизни надо катиться. Всё.