Виктор Пелевин - Чапаев и Пустота
– А я бы тех, – неожиданно вмешался Мария, – кто в реальности мира сомневается, вообще бы судил. Им не в сумасшедшем доме место, а в тюрьме. Или еще хуже где.
– Это почему? – спросил Сердюк.
– Объяснить? – недружелюбно спросил Мария. – Ну пойди сюда, объясню.
Встав со своего места возле двери, он подошел к окну, дождался Сердюка и показал мускулистой рукой наружу.
– Вон видишь, «Мерседес-600» стоит?
– Вижу, – сказал Сердюк.
– Тоже, скажешь, иллюзия?
– Вполне вероятно.
– Знаешь, кто на этой иллюзии ездит? Коммерческий директор нашего дурдома. Зовут его Вовчик Малой, а кликуха у него Ницшеанец. Ты его видел?
– Видел.
– Что о нем думаешь?
– Ясное дело, бандит.
– Так ты подумай – этот бандит, может быть, десять человек убил, чтобы такую машину себе купить. Так что же, эти десять человек зря жизни свои отдали, если это иллюзия? Что молчишь? Чувствуешь, чем дело пахнет?
– Чувствую, – мрачно сказал Сердюк и вернулся на свой стул.
Мария, видимо, тоже ощутил вкус к рисованию. Взяв из угла свой планшет, он сел рядом с остальными.
– Нет, – сказал он, прищуренным глазом вглядываясь в бюст Аристотеля, – если ты отсюда выйти когда-нибудь хочешь, надо газеты читать и эмоции при этом испытывать. А не в реальности мира сомневаться. Это при советской власти мы жили среди иллюзий. А сейчас мир стал реален и познаваем. Понял?
Сердюк молча рисовал.
– Что, не согласен?
– Трудно сказать, – ответил Сердюк мрачно. – Что реален – не согласен. А что познаваем, я и сам давно догадался. По запаху.
– Господа, – заговорил я, чувствуя, что назревает ссора и пытаясь увести разговор куда-нибудь на нейтральную территорию, – а вы не знаете, почему это мы рисуем именно Аристотеля?
– Так это Аристотель? – сказал Мария. – То-то вид такой серьезный. А черт знает почему. Наверно, первый, кто им на складе попался.
– Не дури, Мария, – сказал Володин. – Тут никаких случайностей не бывает. Ты ведь только что сам все вещи своими именами назвал. Мы почему все в дурке сидим? Нас здесь к реальности вернуть хотят. И Аристотеля этого мы потому именно и рисуем, что это он – реальность с шестисотыми «мерседесами», куда ты, Мария, выписаться хочешь, придумал.
– А что, до него ее не было? – спросил Мария.
– До него не было, – отрезал Володин.
– Это как?
– Не поймешь, – сказал Володин.
– А ты попробуй объясни, – сказал Мария. – Может, и пойму.
– Ну скажи, почему этот «мерседес» реальный? – спросил Володин.
Несколько секунд Мария мучительно думал.
– Потому что он из железа сделан, – сказал он, – вот почему. А это железо можно подойти и потрогать.
– То есть ты хочешь сказать, что реальным его делает некая субстанция, из которой он состоит?
Мария задумался.
– В общем, да, – сказал он.
– Вот поэтому мы Аристотеля и рисуем. Потому что до него никакой субстанции не было, – сказал Володин.
– А что же было?
– Был главный небесный автомобиль, – сказал Володин, – по сравнению с которым твой шестисотый «мерседес» – говно полное. Этот небесный автомобиль был абсолютно совершенным. И все понятия и образы, относящиеся к автомобильности, содержались в нем одном. А так называемые реальные автомобили, которые ездили по дорогам Древней Греции, считались просто его несовершенными тенями. Как бы проекциями. Понял?
– Понял. Ну и что дальше?
– А дальше Аристотель взял и сказал, что главный небесный автомобиль, конечно, есть. И все земные машины, разумеется, являются просто его искаженными отражениями в тусклом и кривом зеркале бытия. В то время спорить с этим было нельзя. Но кроме первообраза и отражения, сказал Аристотель, есть еще одна вещь. Тот материал, который принимает форму этого автомобиля. Субстанция, обладающая самосуществованием. Железо, как ты выразился. И вот эта субстанция и сделала мир реальным. С нее вся эта ебаная рыночная экономика и началась. Потому что до этого все вещи на земле были просто отражениями, а какая реальность, скажи мне, может быть у отражения? Реально только то, что эти отражения создает.
– Ну знаете, – заметил я тихо, – это еще большой вопрос.
Володин проигнорировал мои слова.
– Понятно? – спросил он Марию.
– Понятно, – ответил Мария.
– Что тебе понятно?
– Понятно, что ты псих в натуре. Какие же в Древней Греции могли быть автомобили?
– Фу, – сказал Володин. – Как это мелко и безошибочно. Тебя так и правда скоро выпишут.
– Дай-то Бог, – сказал Мария.
Сердюк поднял голову и внимательно посмотрел на Марию.
– Ты, Мария, – сказал он, – сильно за последнее время ссучился, вот что. В духовном смысле.
– А мне отсюда выйти нужно, понял? Я не хочу, чтобы у меня здесь вся жизнь прошла. Кому я через десять лет нужен буду?
– Дурак ты, Мария, – презрительно сказал Сердюк. – Неужели ты не понимаешь, что у вас с Арнольдом любовь только здесь может быть?
– Фильтруй базар! А то я тебе, журавлиная морда, этим бюстом башку разобью.
– Ну попробуй, козел, – сказал побледневший Сердюк, вставая со стула, – попробуй!
– А я и пробовать не буду, – тоже вставая, ответил Мария, – я просто сделаю, и все. За такие слова убивают в натуре.
Он шагнул к столу и взял бюст.
Дальнейшее заняло от силы несколько секунд. Мы с Володиным вскочили со своих мест. Володин обхватил руками рванувшегося к Марии Сердюка. Лицо Марии исказилось гримасой ярости; он поднял бюст над головой, замахнулся им и шагнул к Сердюку. Я оттолкнул Марию и увидел, что Володин схватил Сердюка таким образом, что прижал его руки к туловищу, и если Мария все-таки ударит его бюстом, тот не сможет даже закрыться ладонями. Я попытался разорвать руки Володина, сцепленные на груди у закрывшего глаза и блаженно улыбающегося Сердюка, и вдруг заметил, что Володин с ужасом смотрит мне за спину. Я повернул голову и увидел мертвое гипсовое лицо с пыльными бельмами глаз, медленно опускающееся на меня из-под засиженного мухами штукатурного неба.
5
Бюст Аристотеля был единственным, что сохраняла моя память, когда я пришел в себя. Впрочем, я не уверен, что выражение «пришел в себя» вполне подходит. Я с детства ощущал в нем какую-то стыдливую двусмысленность: кто именно пришел? куда пришел? и, что самое занимательное, откуда? – одним словом, сплошное передергивание, как за карточным столом на волжском пароходе. С возрастом я понял, что на самом деле слова «прийти в себя» означают «прийти к другим», потому что именно эти другие с рождения объясняют тебе, какие усилия ты должен проделать над собой, чтобы принять угодную им форму.
Но дело не в этом. Я полагаю это выражение не вполне подходящим для описания моего состояния, потому что, очнувшись, я не проснулся полностью, а как бы осознал себя в зыбкой неглубокой дреме, в том знакомом каждому человеку нематериальном мире на границе сна и бодрствования, где все, что есть вокруг, – это мгновенно возникающие и растворяющиеся в сознании видения и мысли, а тот, вокруг которого они возникают, сам по себе начисто отсутствует. Обычно пролетаешь это состояние мгновенно, но я отчего-то застрял в нем на несколько долгих секунд; мои мысли касались главным образом Аристотеля. Они были бессвязными и почти лишенными смысла – этот идеологический прадед большевизма вызывал во мне мало симпатии, но личной ненависти за вчерашнее я не ощущал; видимо, изобретенное им понятие субстанции было недостаточно субстанциональным, чтобы причинить мне серьезный вред. Интересно, что этому в моем полусне имелось убедительнейшее из доказательств: когда бюст разлетелся от удара, выяснилось, что он был пустотелым.
Вот если бы меня по голове ударили бюстом Платона, подумал я, то результат был бы куда как серьезнее. Тут я вспомнил, что у меня есть голова, последние фрагменты сна унеслись прочь, и все пошло по обычной схеме человеческого пробуждения – стало ясно, что все эти мысли существуют именно в голове, а она непереносимо ноет.
Я осторожно открыл глаза.
Первым, что я увидел, была Анна, сидящая недалеко от моей койки. Она не заметила, что я проснулся, – оттого, наверно, что была увлечена чтением: в ее ладонях был раскрытый томик Гамсуна. Некоторое время я разглядывал ее сквозь ресницы. Ничего существенного к своему первому впечатлению от нее я добавить не мог, да и не нужны были никакие добавления. Может быть, ее красота показалась мне еще мучительнее в своем равнодушном совершенстве. Я с грустью подумал, что если женщинам вроде нее и случается полюбить мужчину, то им оказывается или коммивояжер с усиками, или какой-нибудь краснолицый майор артиллерии – за этим стоит тот же механизм, который заставляет школьных красавиц выбирать себе уродливых подруг. Разумеется, дело тут не в желании подчеркнуть свою красоту контрастом (объясненьице на уровне Ивана Бунина), а в милосердии.