Жюльен Грак - Балкон в лесу
— Этим бошам еще дадут прикурить, — провозглашал Гуркюф, уже весь красный, потный и ставший оптимистом.
К восьми часам на просеке началось оживление. Промчались, несясь на всех парах к границе, три мотоцикла, два из которых были с колясками. Затем проехала машина с отличительным флажком и отряд инженерных войск. За домом-фортом со стороны позиций танкистов нарастал, становясь все сильнее и сильнее, гул моторов. Гранж, Оливон, Гуркюф и Эрвуэ сидели теперь на подоконниках, свесив ноги вдоль стены, словно это было утро 14 июля. Нещадно пекло солнце, небо было безоблачным. Около девяти часов обширный гул на западе разразился оглушительным треском, затем сделался спокойнее и плавно перешел в ровное низкое гудение, и появились танки.
Надо всем господствовал шум: тяжелый, сверлящий грохот сотрясавшегося железа, цепей, гусениц и брони сдавливал затылок и больше уже не отпускал. На обочине дороги группки штатских — которые как по волшебству возникали из пустынных лесов, привлеченные шествием, — при прохождении первых машин издали несколько приветственных возгласов, но, обескураженные, очень скоро бросили это занятие: они ждали теперь, чтобы поскорее прошел этот несколько громоздкий товарный поезд, а на машинах мимо них проплывали безмолвные, равнодушные люди, выглядевшие почти как пожарники, усевшиеся в ряд вдоль своих лестниц. Солнце уже нагревало броню; экипажи были в рубашках, некоторые — с обнаженным торсом; под тяжелыми шлемофонами лица с выступившими на них капельками пота казались до странности юными, но юность эта была истрепанной, судорожной, снедаемой изнутри, как та, что бывает на сортировочных конвейерах или приемных площадках в шахтах, где ее полными лопатами швыряют в цепкие объятия машин; это наводило на мысль не столько о ружье с цветком в 1914 году, сколько о машинисте скорого поезда, приподнимающем свои огромные очки над впалыми, непомерно блестящими глазами, о докере в угольном бункере. И как от чудовищного шума, так и от этой пугающей угрюмой молчаливости внезапно застывали на обочине дороги безмолвные группки, глядя на странный людской поток в рабочих комбинезонах, замасленный и до половины туловища зажатый в сталь.
Караван шел долго, обильно окатывая лесную поросль серой пылью, со свистками, остановками, скрежетом, нервными ударами по тормозам, от чего машины резко вздрагивали всем корпусом. Гарнизон дота давно умолк: теперь ощущалось лишь палящее солнце, пресная сухость пыли в горле, лязг раскаленной стали и хруст раздавливаемых булыжников. К десяти часам колонна машин стала редеть: служба снабжения, другие службы и курсирующие взад-вперед тыловые подразделения, должно быть, держались крупных, более проходимых трасс. Время от времени еще проезжали одиночные мотоциклы с колясками; дорога освободилась, и теперь они катились быстрее. Было ясно, что спектакль окончен: группки распадались и по-прежнему оцепеневшие люди медленно уходили вдаль по дороге; лишь при появлении догоняющих они, не останавливаясь, рассеянно помахивали руками, как велогонщикам, отставшим от основной группы.
Затем наступили два долгих пустых часа. Около полудня вверх по дороге в сторону Бельгии проследовала рота пехоты. Люди шли гуськом по одной стороне дороги, держась в тени деревьев, с большими интервалами между группами — все это напоминало людей, отправляющихся на поиски приключений. Самолет вынудил пехоту заново карабкаться по лестнице лет, возвращал ее к обозу контрабандных торговцев корчемной солью, к затаившимся за изгородями игуанам, к военной тропе Последнего из Могикан.
Проходившему с последним взводом младшему лейтенанту и его солдатам, с которых уже градом катился пот, Гранж предложил выпить. Ему вдруг стало немного стыдно перед ними за свой непомерно богатый погреб. Впрочем, в то утро хотелось вкусить всего, что проходило по трассе: дорога присасывала вас своим гулом, как медицинская банка. Батальон пехотинцев направлялся для поддержки танковой дивизии; по словам лейтенанта, в Бельгии он освободит ее от охраны мостов.
— Только у них моторы, а у нас — наши ноги, — пояснил он, розовый, улыбающийся, но чуть запыхавшийся, со стаканом в руке. — Там такой кавардак, уж поверьте мне. Нам еще долго не добраться до своих позиций.
Люди вновь отправились в путь. Их позиции на Мёзе были обстреляны утром. Они удалялись, двигаясь довольно странным образом: придерживаясь леса, чуть откинув голову, приподняв край каски, время от времени украдкой бросая быстрые взгляды наверх, в свободный просвет неба над дорогой.
После полудня на дороге появился другой кортеж, шествовавший в противоположном направлении: уезжали последние обитатели Фализов, в срочном порядке эвакуируемые на вокзалы Мёза. Обоз отличался хмурой, почти военной собранностью — ничего от омерзительного пафоса брошенных в панике ферм, заплевывающих дворы куриными перьями из своих разорвавшихся перин. Народу в Фализах оставалось крайне мало: старики и дети, навьюченные багажом, уехали с наступлением зимы; чувствовалось также, что это было население старой пограничной области, в календаре у которого, помимо мороза и града, всегда имелось место и для других непредвиденных случайностей. Выселенные из домов, они уходили скорее достойно, не призывая в свидетели небо и не ропща, привычные к сжатым предуведомлениям, как люди, которым военные власти уступили несколько клочков земли на стрельбище. Женщины, почти все молодые, тихонько плакали, восседая на аккуратно увязанных простынями тюках с бельем; молча, но с весьма непреклонным видом шли за повозками мужчины; даже сын Биоро ковылял за своей животиной, воинственно штурмуя дорогу деревянной ногой. Он увозил в повозке мадам Тране, волосы которой были стянуты алым платком — прислонившаяся к бортику, уже потерявшая свежий вид из-за пота и дорожной тряски, она походила на русскую бабу; облако нищеты и пыли окутывало скудный обоз дорожного цвета, и не только одна тревога внезапно старила лица; чья-то могучая рука мешала карты, люди вступали в мир скорых проводов и расставаний на неопределенный срок; кортеж проплывал перед глазами, окрашенный уже поблекшим, полинявшим цветом воспоминаний. Оливон обнял мадам Тране, но и место, и взгляды стесняли его; в последний момент он лишь смачно, по-крестьянски поцеловал ее в щеку.
— Ключ я оставила над дверью, — сказала она ни тихо, ни громко, помахав им рукой. — Кафе, сами знаете…
Они молча обменялись рукопожатиями.
— Встретимся после войны. Когда вздернем Гитлера! — не очень убедительно крикнул Гуркюф, но реплика упала, как грубость, не отозвавшись ни эхом, ни смешком.
Кортеж удалился. Мадам Тране развязала свой платок и, вцепившись в бортик повозки, еще долго махала им издалека. Мужчины шли, не оборачиваясь, тяжело опустив плечи, экономным шагом, рассчитанным на долгий путь.
Массовое бегство из Фализов резко омрачило настроение в блокгаузе, сильно подскочившее утром благодаря прекрасному выезду танков. Под вечер где-то очень далеко к югу раздалась серия глухих, как из-под земли, взрывов; на этот раз взрывная волна сотрясала не оконные стекла, а казалось, шла от бетонного пола, вибрировавшего под ногами, как наковальня; чувствовалось, что мрачные, многозначительные послания перекрещивались в недрах возмущенной земли. В кают-компании люди, чтобы занять время, ели, грызли хлеб, плитки шоколада; то, что началась настоящая война, можно было определить по дружному, подобному жерновам, скрежету челюстей, который теперь раздавался в минуты затишья. Но при грохоте взрывов они переставали есть и с выражением тупого беспокойства на лицах рывком поворачивали головы в сторону шума, как пугливая лошадь, которая поднимает голову от своего пастбища и резко поводит ушами. Когда после легкого дребезжания земли вновь воцарялась тишина, в лесных зарослях у самых окон становился слышен птичий писк, а под ногами раздавалось звонкое постукивание пустых бутылок, от толчков перекатывающихся по полу блокгауза; и долго еще они прислушивались к этому новому ощущению внутри себя, которое помогало им различать тоскливую суету в еще более отдаленных глубинах.
Вечером Гранж должен был отправиться в Фализы на поиски мотков колючей проволоки, сложенных там инженерным подразделением, — Мориарме предписывал в срочном порядке укрепить небольшую сеть проволочных заграждений блокгауза. Затихло жужжание последних самолетов; в вечерних сумерках была разлита праздная нега, и сам день, казалось, украдкой расстегивает свои доспехи и расслабляется после чересчур сильного напряжения; где-то очень далеко раздавался глухой, как удары молотка, стук дятла о стволы дубов, и, когда он взлетал, под сенью деревьев слышались его крики, напоминающие ржание. Поток войны схлынул; однако он оставил после себя цепляющуюся за кустарники серую пену; на фализской дороге вдоль обочины валялись пустые бутылки, канистры из-под жидкой смазки, консервные банки — расплющенный гусеницами мягкий асфальт шоссе был как гофрированный от тонких блестящих заусениц. Когда Гранж вышел на прогалину, край леса отбрасывал на пастбища длинную тень; в золотисто-медовом свете пылали всеми своими стеклами окна приюта. Поравнявшись с первыми ригами, он, почувствовав себя неважно, приостановился, сел с краю дороги на сваленный в траву каменный столбик и на мгновение задержал дыхание. Он слушал тишину. Это была вялая, поблекшая тишина, как бы заткнувшая на солнце свои уши тонкой ватой, как снег или как сумерки перистых руин, где порхают летучие мыши. Идя по дороге, вы попадали в эту тишину внезапно, как спрыгивают по ту сторону ограды — слегка оглушенные, растерявшиеся, смутно опасающиеся, что чья-то рука вот-вот ляжет вам на плечо.