Георгий Давыдов - Крысолов
Не следует забывать, что чекисты в ту пору опробовали патефончик размером со спичечный коробок! Откуда, спрашивается? Так вам и сказали. Допустим, нашелся левша. Ну и американский патент удачно присобачили к механизму. Главное, чтобы крутилось.
Разумеется, слышимость не могла быть идеальной (1920-е годы! — первые шаги), но все-таки гордостью соответствующего хранилища является запись на пластинке-крошке вышеприведенного монолога. Включить фрагмент?
— Пш-пш-пш-бленин-пш. И удивительно, не пши-пши? А как вам пши-ш? И пш-пш показала п-пш Горькому. Но как приятно, не так ли, пш-ши-ши-ши? Какие перспективы, за пш-пш-пши? Борьба за пшимунизм? За шир? За пши-ши ши-ши всех людей? Ш-шесмертие. Ши-ши-ши!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1.…и под звездою. Так — в девизе фон Буленбейцеров. И у каждого, в самом деле, совсем разные звезды. Когда долго не видишь человека, понимаешь это. Пока Ольга плакала в Харькове, бегала по урокам в Праге, рвала медоточивые письма Буленбейцера, отправляла (почему бы и нет?) ответы, пока был жив отец, но уже дотлевала мама (она только жалко сипела в больничке для бедных — рак горла), пока было так плохо, плохо, — разве она могла думать об Илье? разве могла угадать, что с ним?
В мире телефонов, оказывается, существует на много верст немота. Но нет: думала, и — боялась думать. Случается и такое: боишься сглазить даже в мыслях.
Газеты московские читать сил не было. Это Булен — мастер глотать технический спирт. Сначала (когда она к нему приехала), изумлялась: развалившийся ленивым турком, он каждый утренний час транжирил на лакомство из красных газет. Потом — привыкла. Тем более его это явно встряхивало: алые пятна жирнели на лице — на щеках, разумеется, но и на лбу; глаза — утром полутатарские, полусонные — раздвигались, зверели — в том числе искусственный, яшмовый глаз. «Крыса Крупская, — слышала она крадчивый голос, в котором уже собирался в лапы прыжок, — Крыса Крупская призналась, что в Швейцарии будет очень трудно совершить революцию. И знаешь почему? (Ольга обычно молчала.) Потому что швейцарки так буржуазны: каждое воскресенье каждая швейцарка выходит на маленький балкончик своего домика и вытряхивает коврики!»
Он вскакивал. День начинался.
Иногда ей хотелось проверить (женская вечная хитрость и вечная гордость) — может ли ее тело сбить ему планы на день? Разве не здорово размотать его обратно из по-русски длинного шарфа, из кашемира барского пальто, из ботинок? Про ботинки, к слову, он любил вспомнить, как Алешка Толстой собирался у Трухановой свалять дурня — влезть в буленские ботинки и стибрить их ногами — больно ботинки хорошие, а Алешка, даже лопнув от промосковского жира, был по-прежнему запаслив и жаден. Но Булен появился из тьмы коридора, как лагерный пес, — «Как ты меня напугал!» — дохнуло из Толстого.
Конечно, Алешка без того сдался: на размер больше оказались ботинки белогвардейца.
Впрочем, в такие растянувшиеся по ее желанию утра она не любила никаких историй: у них всегда получалось одно завершение. Ботинки — красный Толстой — и Буленбейцер, побарахтавшись и потеревшись ей о подбородок, выбирался с дивана. Газета — писк Крупской об Ильиче — и Булен выбирался с дивана. «Смотри, — например, неосторожно говорила Ольга, — герань распустилась». «Да, — дремал Буленбейцер, — а в Питере сейчас герани на подоконниках цветут — хотел бы я знать?» — и выбирался с дивана.
Но разве могло быть иначе? У Булена в таких случаях — излюбленный (потому что им отредактированный) афоризм: Вино и женщины? Конечно! (Пауза.) Мешают славе.
И всякий раз удивлялся, что ее эти слова раздражают.
Она, правда, сама этому удивлялась.
Иногда она злилась настолько, что, крестя его на дорогу и укрепляя на горле шарф (глупо ведь простудиться в Париже), невинно целовала в щеку: «Я, пожалуй, заведу себе любовника». Булен понимающе булькал и, стиснув ее, выходил.
Нет, ни к Илье (не объявился он еще), ни к теряющим годы и зубы ветеранам Пулковских высот, Ледяного похода, Царицына, Перекопа — это не относилось. Вот разве что поэт Алконостов? Женат. Надменен. Разумеется, все — шутка.
Булену она, между прочим, не говорила, что детей у них может не получиться. Да и не доверяла болтливым французским лекаришкам. Хватит к ним двух визитов: легко, что ли, слушать их деликатные вопросы? Какие вопросы — всего-то записи в историю болезни: «последствия перенесенных травм…»
Нет, Федору не говорила.
2.Можно иногда не говорить, если думать, что это просто сон такой приснился. Разве не случается снов-кошмаров? Кошмары уже в августе того года ползли где-то рядом. Нет, на Каменном еще было образцово-тихо. Но вот усадьбы и под Петроградом стали пахнуть не просто дымом костра, за которым вечеряет компания, считая, сколько искр превратится в стылые звезды. Усадьбы — тонули в каком-то трупном дыме: нет, не с хозяевами подожженные — а из-за цвета — сизого, гаденького. Вероятно, когда тлеют гобелены, тлеет обивка на мебели — именно такой цвет дыма, именно такой запах. Под Питером шли по два, по четыре дня дожди — и странно было видеть живехонькую усадьбу — с единственным клеймом свободы — одной горелой стеной. Так случилось с усадьбой Бушплукса под Лугой (сам Плукс предпочитал дачу на Каменном и в усадьбе почти не появлялся — под Лугой сидел склонный к винопитию отец). Не только дожди мешали красному петуху, еще оставались верные слуги. Старший Бушплукс, говорили, даже почувствовав душный дым в доме, однако, ни выходить наружу, ни тушить не собирался. Напротив, придумал пир посреди огня — испить, наконец, всю коллекцию своего винного недешевого погребца. Спасибо слугам: потушили быстро.
Но были поджоги с убийствами. Например, родственника Кривошеина. А с Ридигерами? Нет, Бог спас.
Первые комиссары появились на Каменном только в апреле 1918-го: и не из любопытства. Их видели в задрапированные окна редкие владельцы испуганных дач. Все равно что серой шлейкой комиссары лились по дороге, подчиняясь ее барским прихотям. К примеру, протопали по мостику «Мой каприз», — а ведь особенность каменноостровского моста-каприза в том, что неожиданно путь преграждает арка, — и если не поклонишься, размозжишь толоконный лоб. Истинные каменноостровцы, впрочем, знали, что у моста есть секрет — слева в камнях под ногами легкая выемка — голову не придется нагибать сильно. Но по давнему уговору никогда не предупреждали новичков: сами найти должны. Или — пусть кланяются вовеки.
Дальше. Нижняя грязь. Что это? Придумка, кажется, самого Петруши. Дорога (в том числе для колясок, а потом — для авто) безумно спускается в топь и — выныркивает из топи. Не знаешь — потеряешь если не транспорт, то день. А знаешь — через минуту окажешься в сухой колее на той стороне топи. Каким чудом? Просто: при Петре справа от вечной лужи-топи выстроили подпорную стену — теперь почти невидную из-за камышей и мха — дорога сворачивает туда, но сам поворот издавна замаскирован пологими ветками лиственницы. И его нарочно не расчищали насмешливые каменноостровцы.
Дальше. Сторожка Васеньки. Он должен был будто бы следить за порядком на Каменном — и даже был вписан среди штата местных садовников, лодочников, одного бакенщика и сторожей местного театра, но в действительности его хватало, чтобы следить за огородом и псом, которому Булен, кстати, всегда приносил котлету.
Серая шлейка удлинилась на одного — Васенька, невнятно припрыгивая, повел их к пустующей — как они требовали — даче. Оказалось, что — Мельцера (мебельный король — обстановка Ливадии и Петергофа). Каменноостровцы (о, наивные!) еще пробовали после фикать — разве Мельцер, уезжая из Петербурга, не вложил доброй дланью изрядный куш Васеньке, дабы последний за дачей присматривал? Что, в самом деле, скажет Отто Юльевич, вернувшись? Васеньке — пусть Отто Юльевич отходчив — попадет…
Дальше. Дача Полежаевых? Хотя соблазнительно пустовала, — но ей повезло — казалась скромной. Буленбейцеров? Ее отчасти укрыли черные ели. Северцевых? Миновали. Их движение хорошо было видно: впереди кто-то с восторженной физиономией идиота (кокаинист Минька, как потом, к ужасу, узнали каменноостровцы), за ним — вроде печальной землеройки в командирской фуражке на марксистском челе (так и вышло — начальник отряда — комиссар Мышак), за ним — два лжеапостола (первый — демонстративно кашляющий больной слюной — дескать, пока вы тут на дачках веселились, царский режим потчевал меня каторгой, второй — просто с рожей убивца), после — какая-то серая копошня — сколько? неужели евангельское число? — нет, одиннадцать. Впрочем, двенадцатым стал их же, северцевский конюх (и сторож одновременно) — Нил.
Отец (из-за шторы он видел) просипел только, что дурак Нил почему-то ведет их всех обратно, к ним в дом.