Робер Бобер - Что слышно насчет войны?
Вдруг, как раз когда старый Мойше заговорил об оскверненных могилах, один из четырех факелов, которые с самого начала митинга держали четверо ветеранов, развалился. Одна половина упала на землю, и трава вокруг, на которую попала смола — или воск, чем там он был пропитан, — мгновенно вспыхнула, другая же осталась в руках факелоносца. Он попытался затоптать пламя. И вот прямо перед Мойше яростно топает ногами человек в надетой по такому случаю отутюженной робе узника концлагеря — он же понимает, что огонь мешает оратору, который только начал говорить о возрождении фашизма.
Собравшиеся молча смотрят, огорошенные неожиданной и так некстати разыгравшейся сценой. В другое время она вызвала бы смешки, теперь же разбудила в душах тревожный интерес. Все смотрят на Мойше, а Мойше с досадой смотрит на бывшего узника: тот чуть не пляшет, но никак не может справиться с горящей травой, и чем упорней она горит, тем больше распаляется Мойше. Он предостерегает от грозящих нам сегодня опасностей и призывает быть начеку, но члены общины не очень внимательно слушают. Они поглощены зрелищем двух стоящих бок о бок человек, двух старых евреев, проживших трудную жизнь, которые упорно стараются доделать то, что начали: один — закончить речь, другой — загасить огонь.
Наконец Мойше желает всем счастья в новом году, и в это же самое время гаснут последние искорки — только большое черное пятно осталось на земле.
Потом прозвучала поминальная молитва, эль моле рахамим. Я не знаю древнееврейского и помню только первые слова: эль моле рахамим шохен ба-меромим… но точно знаю, когда и в каком порядке идет перечисление: Освенцим, Майданек, Треблинка, Хельмно, Бабий Яр, Варшавское гетто.
После молитвы землячества собираются каждое под своим знаменем, начинается вторая часть церемонии. Она касается каждой семьи в отдельности, и ради нее-то все в основном и пришли.
Маршруты, как в туристических экскурсиях, никогда не меняются. Например, путь на наш, тридцать первый, участок проходит по аллеям Голландских лип, Цветущих вишен, Красных кленов и Черных ив — так они называются. Если посмотреть по сторонам, между ивами, еще сохранившими листья к Йом Кипур, видны ряды могил с крестами и искусственными цветами на католической части кладбища.
Разговоры ведутся все больше о детях, о болезнях, об оккупированных территориях. И еще об оскверненных могилах. За один день надо успеть рассказать все, что случилось за целый год.
Акерман Берек,
Акерман Копек,
Фанни и их сын,
Бернеман Рашель,
Бернеман Натан, Тереза и Ида,
Бернеман Ицик, Хая и шестеро детей,
Бернеман Моцек с семьей,
Бернеман Нахман с семьей.
В радомском землячестве нас несколько десятков, и все стоят вокруг плиты с именами наших земляков. Секретарь зачитывает их по тетрадке в клеточку в том порядке, в каком они высечены на черном мраморе. Читает громко и отчетливо:
— Этнер Фишель, Бергер, Лейзер,
Эпштейн Ицек, Дрезла, Гершель,
Эпштейн Пинхус, Этель и Фейга,
Фридман Йозеф с семьей,
Фридман Герш, Перла и Бронка…
В этом месте секретарь замолкает и, не делая ни шагу в сторону, передает тетрадку Этнеру, показывая пальцем, в каком месте списка он остановился. Тот, видно, уже был наготове и продолжает чтение. И секретарь слышит свою фамилию. Повторенную пятикратно. С именами своего отца, матери, брата, жены и сына.
— Так каждый год. Как только доходит до своих, дальше не может — плачет, — говорит какая-то женщина рядом со мной.
Этнер читает дальше.
С разных сторон, от других групп, доносятся, как эхо, такие же длинные перечни. Каждый словно цепляется за эту череду имен. В которой повторяется все та же, давно известная всем, кто пришел сюда, история.
Дослушав до имен моих деда и бабушки, я посмотрел туда, где стояли выходцы из Седлеца. Там был мсье Шарль. Я подошел к нему.
— Мсье Шарль!
— А, это ты! Здравствуй, Рафаэль.
— Как ваши дела?
— Ничего. Все хорошо.
Я не знал, о ком спросить, и потому замолчал. В тишине звучали имена седлецких евреев.
Мсье Шарль, как и мой отец, носил далеко не новенький костюм, сшитый «по меркам», какие заказывали лет двадцать тому назад для общинных балов. Под пиджаком был надет толстый пуловер с треугольным вырезом, в котором виднелся галстук.
В седлецком землячестве имена читали не в строгом алфавитном порядке. Но на букве «Г» мсье Шарль прикрыл глаза. Его фамилия прозвучала трижды.
— Моя жена и две дочки, — сказал он.
— Да… Я слышал, — ответил я и подумал, что надо снова окунуться в происходящее.
Мы помолчали. Но вскоре мсье Шарль спросил:
— Ну, как прошла бар мицва?
Когда первым заговаривал и задавал вопросы он, я чувствовал себя гораздо увереннее. И я охотно пересказал ему, негромко, потому что зачитали еще не весь список, все, что узнал от мамы по телефону: как прошло торжество, какие принесли подарки и как все радовались.
— Да, они прислали мне фотографию, — сказал Шарль, — у всех такие счастливые лица.
У седлецкой плиты дочитали до Кирценбаумов, у радомской — до Любинских. Все, как обычно: те же слова, те же мысли.
На кладбищах люди часто разговаривают со своими мертвыми. Приносят раскладной стульчик, усаживаются и всё-всё им рассказывают. Кто еще жив, кто уже умер. Кто женился, у кого родились дети. Это оттого, что хочется заполнить пустоту, договорить недоговоренное, почувствовать, что ушедшие здесь, рядом.
В Баньо все только стоят. Под могильными плитами никого нет. Никто под ними не похоронен. Никто — что еще скажешь? Тут нет покойников. Нет и не было. Выжившие каждый год собираются на могилах, в которых не покоятся тела. Тел не найти, смириться с этим невозможно, остались только имена на камне, вот почему их зачитывают вслух.
Когда прочитаны последние, все тихо расходятся. Многие остаются в «Бальто» — вот где можно повспоминать, а как же без этого!
Или те, кто там остался, пришли за тем, чтобы справиться, что у кого нового. Спросить, что нового, и вспомнить о прошлом — милое дело!
Мсье Шарль в «Бальто» не пошел. Он сидел на скамейке, видно ждал автобус. Там я его увидел из окна машины, когда ехал обратно по забитой авеню Маркса Дормуа.
Небо стало серым. Ветра почти не было, над Баньо зависли тучи. Накрапывал мелкий дождик. Шарль, кажется, его не замечал. Может, оттого, что был в шляпе.
Я притормозил и поманил его рукой, но он не шелохнулся. Не лучше ли оставить его наедине с его тоской, раз все равно ему от нее не избавиться? Тоска застилала ему глаза, разливалась далеко за пределы видимого мира.
Машины, ехавшие позади, нетерпеливо сигналили. Я включил дворники и тронулся, а Шарль так и остался на остановке. Рядом с ним стоял прислоненный к скамейке совершенно бесполезный сложенный зонтик.
Начался еще один год.
***Сегодня навещал мсье Шарля в еврейском доме престарелых.
Мама сказала: «Шарлю, наверно, лет семьдесят восемь или семьдесят девять. И вовсе не обязательно было ему туда идти, он не болен, и друзей у него полно. Всё его упрямство!» И дала мне для него пирог.
Если честно, я поехал в дом престарелых не только ради мсье Шарля. На самом деле я уже давно собирался — это входит в один проект, которым я сейчас занят, — сделать серию фотографий стариков, в которых еще сохранился еврейский колорит. Сохранился мир, от которого они давно оторвались. Разрушенный, исчезнувший мир. Словом, мне хотелось сделать такие фотографии и (плевать на формулировку — не знаю, как сказать иначе) вписаться в эту страницу истории.
Первое, что бросается в глаза в комнате мсье Шарля, это полное отсутствие каких бы то ни было личных предметов. Хоть бы фотография в рамочке, что ли, на тумбочке стояла! Но нет: пустая тумбочка, низкий столик, узкая кровать, небольшой шкаф, два стула и легкое кресло, в котором сидел Шарль.
На столике вазочка с тремя яблоками-голден. И пепельница — мсье Шарль теперь заделался курильщиком, чтоб избавиться от соседей и остаться в комнате одному.
На стене какая-то странная штуковина: висит полочка на кронштейнах, а на ней что-то вроде старого ярмарочного аттракциона — ряд кукольных голов на шарнирах. Но это не просто куклы, а военные преступники, намалеванные довольно грубо, но вполне узнаваемые: Гитлер, Муссолини, Петен, Геринг, Геббельс, Лаваль, Дорио…
— Узнаешь?
— Не всех. Кто это там рядом с Геббельсом?
— Гиммлер.
— А рядом с Дорио?
— Деа и Дарнар. Тут много кого не хватает: одни умерли в своей постели, другие живут припеваючи, небось и сегодня утром не остались без круассанчиков.
Шарль стал, не целясь, швырять в головы тряпичными мячиками, которые доставал из стоявшей рядом с креслом корзинки. Иногда бросал сразу по два. Некоторые попадали в цель, и задетые головы опрокидывались.