Ирина Кисельгоф - Пасодобль — танец парный
— Знаешь, когда я тебя чувствую? — сказал он. — Когда слышу твой стон. Значит, моя женщина осталась со мной.
Мы нашли укромное место в маленьком туристическом раю. В зарослях колючего боярышника и черноплодной рябины. Между ними уже наливалась соком волчья ягода. Серый, одревесневший боярышник тянул к нам свои молодые ветки. И зеленые, и глянцевитые, красные. У боярышника были листья, похожие на человечьи сердца, сжатые в систоле, чтобы выстрелить очередной порцией сладкой крови с выплюнутыми косточками. Он не походил на аронию. Она была альвеолами человеческих легких, но кровь ее — кисло-сладкая, вяжущая. Привязывающая до конца жизни. Мы стояли по колено в море бессмертника, а рядом таилась волчья ягода. Что она делала в этом раю?
Он вложил мне в ладонь горячую от солнца монету. Из древнего золота. До нашей эры. На ее монетном чекане были два профиля. Его и мой. Как на известной камее. Македонский умер, неохотно уступив нам место. Я рассмеялась. Торжествующе. Мы победили!
— Я люблю тебя, — сказала я.
И меня бросило в пот, как и его. Меня расплавил наш монетный чекан. Я могла обжечься о саму себя. Легко. До ожогов четвертой степени.
— Я думал, ты никогда мне этого не скажешь.
Я подняла на него глаза. Мои руки дрожали. Не пойму отчего. Он обнял меня, я его. Мы стояли в зарослях бессмертника, и я думала, как же нам с ним повезло.
— А как же ты? — спросила я. — У тебя такого нет.
— Ты у меня всегда со мной.
Он вытащил бумажник. В нем была моя фотография. В том самом море, в последней капле древнего океана. Я смеялась во весь рот, запрокинув лицо к небу. Я смеялась, глядя на канареечно-желтое солнце и канареечные облака, и болтала ногами в воде до огромных водных фейерверков из сверкающих брызг. Такая беззаботная, легкая. Что плакать хотелось. По тому времени и по нас. По тем, кого уже нет.
Приворотный «акалай-макалай» свершился. Мы сказали друг другу — «я люблю тебя». Замкнули круг и забили гвозди в крышку собственного гроба.
Глава 12
Все утрамбовалось, устаканилось, влилось в колею. За исключением одного. Нам не хватало денег. Катастрофически. Если рожаешь ребенка, у него должно быть все лучшее. От мелочей до вклада в будущее — образование. Лучший детский сад, лучшая школа, престижный институт. Так легче выжить детенышу в мейнстриме. Иначе вынесет на острые подводные скалы. Кому из родителей этого хочется? Я не понимаю демографических программ. Качество важнее количества. Дело не в плотности населения на один квадратный километр, а в том, как распорядиться квадратным километром. Для этого нужны мозги. Мозги нужно добывать, как тушу мамонта. Легче, когда один ребенок, чем больше одного.
В нашем доме жила семья. Мама нарожала детей больше, чем у других, и получила государственный геральдический знак. Дети выросли и стали рожать. Больше, чем у других. Это была семейная модель поведения. Они большей частью жили несчастливо, чем счастливо. А может, счастливо, но не очевидно, на сторонний взгляд.
Я шла по улице злая до черта. У их подъезда копошились дети. Несть числа.
— Кто-то не может родить, — раздражилась я. — А кто-то плодится и размножается, как бог повелел. Несть числа!
Я сказала это вслух, ко мне резко обернулась девочка. Лет пяти. У них у всех были красивые дети. Она поняла, что я сказала. Она была уже большой, чтобы понять чужую злость. И она съежилась от моей злости. Мне стало стыдно. Противно до ужаса. За себя. Я обидела ребенка ни за что ни про что. Как ему объяснить, что дело не в их семье, а в моих собственных проблемах? А я сделала так, что на душе у маленькой девочки стало так же мерзко, как у меня. Я успокоила себя тем, что дети быстро все забывают. Знала по собственной дочери. Если Мариша плохо себя вела и капризничала, я говорила, что уйду далеко-далеко, откуда не возвращаются. Никогда.
— Что ты будешь без меня делать? — спрашивала я.
Она ревела в три ручья и обнимала мои ноги. Рыдала до икоты. Мне сразу становилось ее жаль. Я целовала ее кудрявую макушку и усаживала на колени.
— Не уйду, — обещала я и целовала ее маленькие ручки, отдирая их от моей груди.
— Нет? — спрашивала она, поднимая на меня глаза, полные слез.
— Ни за что! — улыбалась я и вытирала ее слезы губами.
— Нет? — спрашивала она сквозь слезы.
— Нет! — смеялась я.
Она смеялась со мной сквозь свои недетские слезы. Что будет с ней, если меня не станет? Мне даже страшно думать об этом. Страшно до обморока.
Мой муж уже был дома, разглядывал свою мошну, туго набитую железяками. Как под гипнозом. С лупой и замшей. Со специальными книгами и справочниками. С тряпичными патронташами и запахом затхлой, ушедшей в прошлое истории. Рядом с ним жила история его собственной жизни, ему не было до этого дела. Он на нее забил, хотя дочь любил по-своему. Играл, возился, водил гулять. Я тогда отдыхала или ходила вместе с ними.
Я выдрала из его рук лупу.
— Мне посоветовали хороший детский сад для Маришки. Обещали помочь с устройством. Ребенку важно быть среди таких, как он. Ему потом легче адаптироваться к школе.
— Давай, — согласился он.
— Что давай? — взбесилась я. — Спустись на землю! Для сада нужны деньги. Куча денег!
— Сколько?
— Твоя полугодовая зарплата, — с удовольствием сказала я. — Примерно.
— Где мы возьмем такие деньги? — потерянно спросил он.
— Где?! Продай свои железяки! Вот где!
— Но я не могу. Ты же знаешь. — Он поднял на меня глаза. Виноватый взгляд.
Если мужчина смотрит на вас виноватыми глазами, значит, он виновен. Если ничего не предпринимает и не раскаивается, значит, казнить без права помилования.
— Что знаю? — распаляясь, закричала я. — Металлические железяки жаль, живого ребенка нет? Мужчина должен драться, грызться, бороться ради семьи! Рисковать, добиваться, не жлобствовать! Вот для чего он придуман! А не для нелепых причуд!
Господи! Как надоело! Неужели не ясно? Рай в шалаше придуман безмозглыми, потусторонними людьми. Рая в шалаше не бывает, он возможен только для тех, кто его еще строит.
Я за спиной услышала рев. Басом. И обернулась. В дверях комнаты стояла Маришка. Она была напугана до смерти. Она смотрела на нас широко распахнутыми глазами, из которых текли слезы. Ручьем.
— Маришка! — Я присела на корточки и протянула руки. — Не пугайся. Мы просто поспорили. Иди к маме, детка. Я тебя обниму, зацелую все твои слезки.
Я тянула к ней руки. Она жалась к дверному косяку и рыдала. До икоты. Я пошла ей навстречу, она бросилась мимо меня к отцу и прижалась к его колену. Я стала пугалом для дочери? Или что? Я растерянно повернулась к ним. Он поднял ее на колени. Она всхлипывала, зарывшись лицом в его рубашку, и цеплялась маленькими ручками за него изо всех сил. Как за меня. Так было всегда. Я почувствовала дикий, болезненный до помутнения укол черной ревности. Мой муж отнимал у меня дочь. Легко, без напряжения. Ничего не делая, не ведая, не заботясь о ней. Я была с ней все время, учила, играла, читала книжки. Целовала малышачьи пятки и пальчики, круглую попу. Любила глаза-бесенята и курносый нос. Иногда ругала. Как без этого? Все наказывают детей за проказы. Но я ни разу пальцем не тронула, не оттолкнула моего любимого детеныша. А получалось по-другому. Мой муж днями работал, а вечерами оставался пушистым и белым. С ним — развлечения без поучений, со мной — Макаренко и Спок. Маленький ребенок выбирал то, что проще. Так легче, даже маленьким людям. Им тем более.
Моя голова разрывалась от боли, а сердце — от ревности к собственному мужу. Я делала что-то не так, но у меня не хватало ума понять что. Я хотела добра, меня не понимал мой ребенок. Он не был виноват. В этом возрасте дети мало что понимают. Но они чувствуют! Наверное, я не умела показать свою любовь, чтобы она стала очевидной, как круглая Земля. Я была уродом. Как так получилось? Все дело в блюдечке с голубой каемочкой? Но в жизни-то их не бывает. Они бывают только во взрослых сказках для их собственных детей.
Мой муж нашел деньги, продал машину. Теперь у нас было немного денег, подаренных старой машиной. А что дальше? Да ничего! Железяки остались течь в своей матерчатой пуповине. Как ни в чем не бывало. Я поняла, что надо искать работу. Мы так не протянем. Или даже средней по замыслу сказке конец.
Дочери не хотелось ходить в детский сад, она с трудом к нему привыкала. Я объясняла ей как взрослой, что так надо. Так лучше для нее.
— Почему я не могу быть с тобой? — спрашивала она. — Ты же дома.
— А другие дети? — отвечала я. — С ними интереснее играть. Ты научишься общаться, дружить, давать сдачи. Выучишь много новых игр, в которые не играют вдвоем. Тебе будет легче в школе.
— Не хочу я других детей!
Мою дочь тянуло домой, потому я забирала ее из сада сразу после обеда. Сначала она бежала ко мне навстречу, а потом стала привыкать. И я радовалась, что поступила правильно. Прошло немного месяцев, и моя четырехлетняя дочь сказала после моей очередной словесной трепки. Трепки, привычной и старой, — «я от тебя уйду»: