Анатолий Азольский - Кандидат
И евреев надо пожалеть, рассуждал будущий депутат Вадим Глазычев. Пусть массами отваливают на свою историческую родину, пусть, — тогда больше квартир достанется парням из Павлодара, Усть-Илимска и Кацавеево. Снять, к чертовой матери, все ограничения, отменить разные там прописки!.. Ну а эту подлую контору, КГБ то есть, разогнать к такой-то матери! Да и милицию пошерстить.
Что еще в программную речь включить? Про секцию номер сто в ГУМе — обязательно. Но привилегии разные отменять глупо, кому-то всегда надо больше иметь, чем соседу, — это известно по родному городу. Квартирный вопрос?
Вадим задумался надолго. Он громко посмеялся над собой, над своей павлодарской наивностью. Зачем тратить силы и деньги, которых пока будет мало, на мебель, ковры и прочее, чем он некогда владел в трехкомнатной квартире? Все просто: переехать туда, предварительно сходив с Ириной в загс. Она — верная подруга, и только сейчас понимается: семья — это не «Кама-сутра», не сто сорок восемь способов интимного общения, а нечто иное, то, что сейчас в Ирине, которая нежна и ласкова со всеми. Ну а чтоб тесть видел в нем спасителя, надо ему, пока не поздно, устроить кислую жизнь, член-корреспондент Академии наук СССР Иван Иванович Лапин обязан пострадать за торжество каких-то новых идей. На академика, короче, надо натравить органы, разных там рушниковых. Иными словами, написать донос. Как раз две недели назад принесена с работы списанная пишущая машинка, жаль стало вполне исправную «Оптиму» выбрасывать на помойку. Теперь она туда и полетит, но предварительно на ней надо отстучать письмецо в ЦК КПСС, который пока функционирует.
Текст сложился в голове сам собой. «Дорогие товарищи! Будучи проездом в городе Тукумсе Латвийской ССР, в краеведческом музее я случайно наткнулся на удивительный документ, лежащий под стеклом, а недавно, как я выяснил, отправленный по чьей-то просьбе в архив. Этот документ свидетельствует, что некогда свирепствовавший в Тукумском уезде Латвии крупный кулак Лапиньш Ивар является отцом проникшего в советскую науку и скрывающего свое происхождение Ивана Ивановича Лапина…»
Но эту квартиру он не отдаст! Слишком дорогой ценой она досталась ему. Здесь будет жить Фаина, расставаться с которой он не намерен. И законная супруга возражать не станет, Ирина когда угодно может приезжать сюда, она и его, Вадима, застанет здесь с Фаиной — и словечка не скажет, потому что не какая-то там парикмахерша шататься по квартире будет, а известная ей женщина. Она — как охранная грамота в будущей жизни. И если от законной супруги — Ирины — не будет детей, то появятся они у Фаины. А родит Ирина — Фаина тут как тут, поможет.
И много чего начертил в воображении Вадим Глазычев, расхаживая по квартире и поглядывая на отца, который не умирал, давая сыну возможность обдумывать будущее житье свое.
А заодно и оценить себя.
Вадим глянул в зеркало перед тем, как на него набросят черную ткань.
Он видел стройного, поджарого мужчину, рано поседевшего, сурового, полного сил, способного идти вперед, круша все легкое и обходя все тяжелое, пока неприступное. Перед ним стоял воин, рвущийся на битву, и нет уже в нем ощущения расстегнутости ширинки; он уже не провинциал, не москвич даже, а деятель всероссийского масштаба, и хотя, назад оглядываясь, он видел загаженные дворы и улицы Павлодара, помойные баки Москвы и тазик с дерьмом, что из отца исходило, — несмотря ни на что, он верил, что будущее не ввергнет его в отхожие места.
25
Отец умер в понедельник. Всю субботу и воскресенье Ирина и Фаина обставляли кушетку цветами в горшках и корзинах; у соседа одолжили проигрыватель, и в квартире звучала музыка, подобранная женщинами, — Верди, Бах, Шопен. Все-таки умирала партия, владевшая пока шестой частью планеты и сотнями ядерных зарядов. Пальцы Григория Васильевича перед смертью обрели подвижность и силу, они вцепились воистину мертвой хваткой в руку Вадима, питаясь минуту или две теплом живого тела. Было это глубокой ночью.
Они обе, Фаина и Ирина, вошли одновременно, звонок в звонок. Они уже поняли, кто будет их хозяином впредь. Они поплакали, захлопотали, приехал агент, потом отца увезли. Вадим бросился с партбилетом отца в райком партии, хотел уплатить взносы — ничего не получилось. Он стал звонить в горком, еще куда-то, пока его не одернула Фаина:
— Опомнись! Ты что, не видишь?.. Им ни мертвые, ни тем более живые уже не нужны…
На три часа назначено было партсобрание, Вадиму советовали: скажи о смерти отца — перенесут судилище.
Он отказался. Не послушался Ирины и Фаины, не стал отмываться и отбивать одеколоном запах кала, мочи и смерти. «Зачем? — пожал он плечами. — На помойку иду».
Собрание уже дважды откладывали, надеясь на то, что коммунист Глазычев согласится признать свои ошибки. Перенести это, на понедельник назначенное, никто не осмелился, никакие слезы не помогли бы: торопил МИД, которому надо было побыстрее оправдаться.
Высоко подняв голову, вошел изгоняемый из партии коммунист Глазычев в зал. И, так же гордо держа голову, покинул его. Закрыл за собой дверь и пошел навстречу светлому будущему.
— Ты мне сломал жизнь! — с гневом сказал ему по телефону земляк и отказался идти на похороны, о чем впоследствии горько, очень горько пожалел.
Зато появился адвокат, тот самый, что раздел когда-то Вадима догола и вышвырнул вон из трехкомнатной квартиры. Подобострастно изогнувшись перед Фаиной, он трепетно поцеловал ей руку; они уединились и долго говорили. О чем — Вадим не спрашивал, знал точно: усопшему не положено покоиться в земле столичной, но где «не положено» — там адвокаты, уверяющие в обратном со всей силой закона. К Кремлевской стене покойного не допустят, путь на Новодевичье преградит милиция, с Ваганьковским тоже сложности, но два квадратных метра земли отыскались на Введенском кладбище, куда не всякого положат.
26
Адвокат оправдал возложенные на него надежды: не только насчет землицы распорядился, но и гроб сколотили по его заказу такой, что туда не постыдился бы лечь участник маёвки 1905 года.
Похороны были пышными и многолюдными. Сбежались все диссиденты столицы, они и несли гроб, почтительно и величаво. Студентки МАИ, числом более сорока, сбились в пеструю кучку и жадно посматривали на Ирину и Фаину, гадая, кто они, из какой аспирантуры. Покойный за время шатаний по стране и болезни много месяцев не платил членских взносов, тем самым сам себя выгнал из партии, чего диссиденты знать не могли. И они считали поэтому, что сын пошел по стопам отца, что покойник при жизни был исключен из партии за порочащее КПСС поведение и активную антисоветскую деятельность. (О чем не преминули отметить зарубежные голоса.)
Устроили поминки. Много незнакомых людей подходили к Вадиму и украдкой пожимали ему руку, благодаря за мужество и принципиальность. Соизволил появиться и сам Иван Иванович Лапин-Лапиньш, тепло обнявший Вадима, вернувшегося в лоно его семьи, и объятие это зачтется академику — и в близком будущем, и отдаленном.
Назавтра Вадим Глазычев переехал в хорошо знакомую ему трехкомнатную квартиру.
Ничто не изменилось в ней. Та же мебель, те же ковры и паласы. Книгами заполнены оба шкафа и полки, ничего уже доставать не надо. «Грюндиг» в стенке, «Розенлев» на кухне. Ирина немного пополнела, но стала чуть выше ростом. Те же бедра работящей латышки, грудь колышется от волнения, когда голубые глаза смотрят на обретенного наконец мужа. У нее есть деньги, с ними можно пересидеть этот мутный период всевластия тех, кого Фаина называла нигилистами.