Владимир Топорков - Засуха
– Мам, а мам, – теребил её Витька, когда проглотил колбасу, – скажи, а ею можно наесться?
– Чем, сынок?
– Колбасой, говорю…
– Можно…
Витька долго думал, потом сказал:
– Нет, мам, нельзя…
– Почему?
– Вкусная очень…
Смешно и грустно, обидно получается. Вот до чего может довести бедность, разруха… Но одно радует Ольгу – не одичали люди, не замкнулись, как улитки в свои скорлупки, не захлопнулись душными створками, не отгородились по принципу: «Моя хата – с краю». А может быть, люди так открыты из-за бедности? Бедный человек выше духом, это Ольга заметила давно потому, что свободен как птица, никакая собственность не вяжет ему руки путами, сердце как распахнутая дверь – заходи, кто желает.
Вот и Евдокия Павловна – из таковских, простая и доступная, встретишься с ней – и серый пасмурный день покажется солнечным, со смешными зайчиками, а спёртый воздух наполняется запахом лесных цветов, в ушах звучит весёлый голос кукушки, что перебирает старательно лета. А ведь Сидоровой уже немало лет, жизнь её на излом брала не раз, перегибала как жидкий ракитовый стебель, придавливала злым ветром, забивала стылым снегом – нет, не перехилилась она, прямая, как свечка, красивая душой, чистым округлым лицом, открытыми глазами, в которых словно искупалось небо, подсинило их, зарядило добротой.
Впервые Ольга познакомилась с Сидоровой в феврале сорок третьего. Морозы стояли коляные, этакий сорокаградусный трескун, который человека делает маленьким и раздражённым, недовольным всем и вся. Может быть, и Ольга от мороза была злой, а тут ещё собрание колхозное затеяли к вечеру. Она побежала в криушинский колодец за водой, торопилась заготовить на завтра – убежишь на собрание – и всё, надолго эти суды-пересуды пойдут, а потом лицо ополоснуть нечем. Но верно говорят, что излишняя спешка нужна только при ловле блох – впопыхах, наверное, плохо защёлкнула баранчик на дужке ведра, оно плюхнулось об воду, загремело и исчезло в тёмной пасти колодца. Ольга крутила ворот, цепь не натянулась, гремела о сруб.
«Вот ведь несчастье», – чертыхнулась про себя Ольга. Ведро-то у неё только одно, остальные прохудились, и починить некому. Теперь хоть волком вой… Она побежала к Ивану Тихоновичу, попросила кошку – несложное такое приспособление с тремя крючками, опять вернулась к колодцу. Кажется, к вечеру мороз ещё сильнее, оборзел совсем, давит – не продохнёшь, лицо как иголками колет, под фуфайку забрался, по рёбрам гуляет, сковывает так, будто дыхание останавливается.
Уже синие тени легли от домов, потянул ветер с севера, когда Ольга, наконец, изловчилась, подцепила ведро крючком, потащила вверх. Теперь – не раскачать ведро, не ударить им в сруб, не зацепить за край теснины – хоть молитву читай. Знала бы Ольга молитву – прочитала бы быстро про себя, да вот беда – не знает ни одной… Но, кажется, обошлось – потихоньку выволокла Ольга ведро наполовину с водой, но больше судьбу решила не испытывать – завтра прибежит, если не хватит.
Тут и окликнула её Нюрка Лосина, подбежала запыхавшаяся. Полушубок протёртый, со свалявшейся шерстью, распахнут, шея обнажена, а она вроде не чувствует холода, вся теплом пышет, как печка, жаркая от берёзовых поленьев. Зыркнула на Ольгу, на ведро, уже успевшее подёрнуться тонким слоем льда, промычала недовольно:
– Её люди ждут, а она прохлаждается…
– Какие люди? – зло спросила Ольга.
– Да на собрании…
– Что, без меня собрание провести не могут? – Ольга опять холодно посмотрела на Нюрку.
– Не могут. Такая ты у нас авторитетная!
– Ври больше…
– Правду ей говоришь, а она не верит… Что за человек, право слово. За тобой меня сама Сидорова послала.
– А кто такая Сидорова?
– Да ты что, не слышала разве? Секретарь райкома у нас!
– Мы с ней чай вместе не пили…
– Что ты злишься, Оля? – Нюрка взяла ведро.
– А ты что, не видишь? – Ольга колючим взглядом поглядела на подругу. – Ведро я упустила, насилу подцепила.
– Велико богатство – ведро, – хмыкнула Нюрка, – стоит из-за этого расстраиваться… Небось, опять ревела?
– Не ревела, – уже мягче сказала Ольга, – не могла… Ведро-то у меня одно…
– Ладно, – перебила Нюрка, – хватит нам здесь лясы точить. Пошли к бабке Дуне – там собрание идёт…
– А ведро?
– После, вечером отнесёшь. Там тебя в самом деле ждут. Ольга выплеснула воду, на дно положила верёвку с кошкой и пошла вслед за Нюркой. Шла и чувствовала, как вскипает в ней ярость на всех – и на Нюрку, и на неизвестную ей Сидорову, и на эту проклятую погоду, от которой сводит скулы, и зубы, как пулемёт, стучат, и даже на дом бабки Дуни, где идёт собрание… Ей бы сейчас на печь взобраться, прижаться к обжигающим кирпичам, согреться, отторгнуть от себя злость и обиду…
Дом у бабки Дуни, старой Корсачихи – просторный ольховый пятистенок, на высоком фундаменте. Он с успехом вмещал весь не выбранный войной взрослый парамзинский люд – и молодых, и старых. Не случайно все большие деревенские события отмечались у Корсачихи – и собрания, и свадьбы, и поминки. Правда, нет теперь свадеб в Парамзине, далеко ушли женихи, так далеко, что, наверное, уже забыли дорогу домой, к родному порогу, а девки – четыре молодайки Райка Бочарова, Зина Панферычева, Райка Зуева и Шурка Андреянова – истекают соком, хмурятся и желтеют, как трава к осени на пустырях, забытые и неприкаянные. Только чаще, чем раньше, поминки случаются, но научились парамзинцы своих односельчан провожать тихо. Выпьют стопарь-другой могильщики, осушат по полстакана самогонки деды и бабки, вздохнут тягостно, и на лице лягут мрачные тени, лбы съёжатся от морщин, крутые складки прочертятся по углам рта. Всё – был человек, и не стало, земля ему пухом!
Сейчас в доме бабки Дуни народу много, в передней комнате толпятся в основном ребятишки, двенадцати-тринадцатилетние подростки, покуривают в руку. В другое бы время их не пустили сюда – молоды ещё, «без вас похлебаем квас», а сейчас нельзя: первые работники – эта мелкота – и в поле, и в доме. Хлеб крюком наравне со взрослыми косят – кишка за кишку заходит, а не сдаются – полгектара как отдать, для фронта, для победы, иначе нельзя.
Парни расступились, пропустили Ольгу во вторую комнату, где нещадно коптили лампы, толпились бабы – подруги Ольги, с кем который год нужду мыкает. Только в святом углу, под бабкиным иконостасом – несколько стариков сидят на лавке и женщина между ними – моложавая, с гладко зачёсанными волосами. Показались волосы эти Ольге мягкими, шёлковыми, как у младенцев. И глаза привлекли. Наверное, это и есть Сидорова, подумала она и усмехнулась: «Вишь ты, секретарь райкома, а в святом углу разместилась, как поп или дьякон».
У властей давно идёт борьба с бабкой насчёт этих икон. Как собрание, так тяжба: «Убери ты их к чёртовой бабушке, старая». «Не трожь, не замай, в моём доме я сама хозяйка». «Да на кой ляд тебе столько?» – пристаёт какой-нибудь уполномоченный. «Не вашего ума дело, – отвечает бабка. – А не устраивает вас что – марш в другое место».
Вот и сегодня, наверное, воевала эта Сидорова с бабкой. Впрочем, Ольга увидела Дуню в белом платочке в простенке. Старуха сидела уютно, по-домашнему, вязала шерстяной носок, и Ольга поняла, что сегодня поторопилась со своим предположением. Вряд ли был разговор про иконы, иначе бабка бы в чулан спряталась, там бы чертыхалась и бурчала.
Выступал Свиридов, председатель колхоза, старичок сухонький, франтоватый, в сером аккуратном пиджачке с накладными карманами, со скобочкой усов, с аккуратной бородкой – наполовину седой, наполовину чёрной, как грачиное крыло. Андрей Михайлович очень гордился, что был он членом партии с семнадцатого года, и все выступления начинал со слов: «Вот товарищ Ленин в одна тысяча девятьсот семнадцатом году…» Наверное, и нынче не забыл Свиридов напомнить об этом, но сейчас говорил другое:
– Ослабла у нас дисциплина, Евдокия Павловна, – он поворачивал лицо к женщине, и при свете лампы оно казалось ликом какого-то угодника, восковое, благостное, округлое, как яблоко. – Разбаловался народ, никакой команды не понимает. Иду по деревне, а Дашка золу в снег ссыпает… А ведь был мой категорический приказ: золу, ценнейшее органическое удобрение, как учит нас товарищ Сталин…
– Подождите, Андрей Михайлович, – женщина дотронулась рукой до Свиридова, – кажется, товарищ Силина появилась.
С одной стороны, хорошо, что Свиридова остановила – не сделай это, он будет весь вечер говорить, будто слова перетирает в себе, в пыль перемалывает. Токует, как тетерев, только себя и слышит. Уж сколько раз его слушает Ольга, а каждый раз об одном и том же, – про золу, навоз, птичий помёт, других слов нет… И всё с высказываниями вождей, с цитатами, как пулемёт строчит. А то, что лошади в конюшне от бескормицы ясли погрызли, хоть на лугах сено стоит, но привезти некому – горя мало.