Галина Щербакова - Чистый четверг
И тут раздался телефонный звонок.
Она перехватила трубку как-то неловко, наискосок и так же неловко прокричала «Алло!» куда-то в запутавшийся шнур.
– Мама, это я! – услышала она тоненький и прерывистый голос дочери.
И хоть сомнений в том, что это была именно Катя, не существовало, она глупо, бестолково переспросила:
– Катя, это ты?
– Ну! – раздраженно ответила дочь.
Катя никогда ей не звонила.
Бэла всегда звонила сама. И долго вслушивалась в свою бывшую квартиру. Сначала в бабушкино скрипучее «вас слушают» – к телефону подходила обычно она, – потом в долгое шарканье по коридору и отдаленное «это она», потом, ей казалось, она видит, как они все вздрагивают, как по команде, подбородки вверх, и в глазах возникает недоумение: «Неужели она все еще существует в природе? Неужели все еще жива?» Это непонимание еще долго будет оставаться у них на лицах, пока что-то естественное и нормальное, с их точки зрения, не вернет им привычного состояния. Например, любимая передача «В мире животных». Какая-нибудь африканская каракатица в цвете и оттенках освободит их от наваждения – звонка Бэлы, – и они почувствуют себя прочно, покойно и счастливо. А пока они еще сидят с торчащими вверх подбородками, ее дочь доходит до телефона и вежливо дает согласие прийти к ней на свидание на Чистые пруды, или на Патриаршие, или куда-нибудь на берег Москвы-реки. Они гуляют всегда возле воды, Катя любит смотреть на воду… Может, это она просто придумала, освобождая таким образом себя от необходимости смотреть на мать? Смотри на воду, я буду смотреть на тебя. Это даже лучше, что не глаза в глаза.
Так вот, звонила Катя, и это было первый раз в жизни.
– Слушай, – сказала она матери, – мне нужны билеты на «Юнону и Авось»… На весь класс… Мне дали такое общественное поручение… Иначе меня в комсомол не примут. Сделаешь?
– Подожди. – Бэла взяла трубку, как надо, и села на табуретку. Где-то там дышала ее дочь. Она приложила трубку к уху, но ничего не услышала. Дочь дышала тихо. – Алло! – сказала Бэла. – Ты тут?
– Ну! – ответила Катя. – Так сделаешь?
– А при чем тут комсомол? – начала Бэла с конца.
– Я же говорю! Мне дали поручение. Я культсектор. А все как один хотят на «Юнону»… Я уже заполнила анкету, и у меня мало времени… Ты говори сразу, сделаешь?
– Попробую, – ответила Бэла. – Я сама еще не видела, но там, говорят, конная милиция, когда идет этот спектакль…
– Это валютный спектакль, – объяснила ей, как дуре, Катя. – Иначе я к тебе не обратилась бы.
Она сказала «не обратилась бы» как нечто само собой разумеющееся, а потому и не могущее быть обидным.
– Ты преувеличиваешь мои силы, – невесело сказала Бэла и тут же заторопилась: – Я не отказываюсь… Нет… Я попробую… Сколько надо билетов? Двадцать? Тридцать?
– Тридцать пять, – ответила Катя. – Классная тоже хочет пойти, и литераторша.
– Ладно, – сказала Бэла. – Как ты живешь? Я по тебе соскучилась…
– Нормально… Все, мама, все… Извини, мне некогда… Я из автомата… Когда тебе позвонить?
– Я сама позвоню…
– Нет! – закричала Катя. – Не звони! Они не знают, что я тебя прошу… Пока, мама…
Они не знают… Еще бы! Та семья отличалась удивительно несовременным образом мыслей. Например, они ничего не доставали. Они оскорбились бы, предложи им кто-то непрямой путь получения чего бы то ни было. У них всегда все было. Уже сто лет, еще до эпохи макси-дефицита, мясник в гастрономе, увидев кого-нибудь из их семьи, бросал очередь и подобострастно давал им самый лучший кусок. Потому что дети мясника, траченные алкоголизмом дети, лечились у них. Они даже не заметили, что очереди стали длиннее, а мясник наглее для всех, но не для них. С ними он был все тот же «несчастный Толик». Потом у несчастного появился уже и внук, так что потребность во врачах не отпала, и Толик на оберточной бумаге со следами мяса написал имя и фамилию своей снохи, которая сидела в кассе молочного магазина. И уже дебелая кассирша лихо спрыгивала с насеста и, послав очередь туда, где, на ее взгляд, ей самое место, бежала наперерез всем членам той семьи, и они, вежливо благодаря, брали из ее рук все то, чего не было на прилавках. Быстрота самого действа была такова, что они не успевали заметить, что же все-таки на самом деле было на прилавках, а чего давно не было. Не исключено, что патриарх семьи, дедушка, узнав, что пользуется спрятанными продуктами, мог бы и возмутиться, и бросить им все в лицо, и никогда больше не воспользоваться услугами Толика и его снохи, но он не успевал ничего заметить, потому что лечил людей от зари и до зари.
Вся их семья действительно врачевала, и не считалась со временем, и не ворчала на неработающие лифты, и не научилась брать взяток, так что обслуживание вне очереди в наших богом проклятых магазинах было таким слабым, таким ничтожным эквивалентом этому, что и говорить нечего.
Конечно, они должны были возмутиться, если бы Катя им сказала: «Я позвонила маме насчет билетов».
«Никто так не делает, – сказал бы дедушка. – Нужно официально заказать билеты в кассе. В театре будут рады, если целый класс придет к ним на просмотр. Валютный спектакль. Таких не бывает… Я сейчас же позвоню в управление театров и выясню…»
И позвонил бы, и выяснил: не бывает. А может, его послали бы, наивного дедушку, подальше? На нормальные вопросы у нас не отвечают, а уж на такие… Скорей всего Катя всех обманула: сказала, что идет за билетами, а сама позвонила матери. Хорошо это или плохо, что дочь выпросталась из кокона той семьи и уже начинает жить по правилам времени? Может, так вот, делая услуги, одолжения, они и придут друг к другу, и этот путь окажется короче кровного?
Как знать? Как знать? Во всяком случае, дочери надо помочь. Бэла обрадовалась хлопотам, отвлекшим ее от мыслей о Валентине. От той самой мучительной: Наталье, что бы у него плохого ни случилось, он бы все сказал сразу. Когда-то он ей, Бэле, сам со смехом признался: «Я такой был рубаха… Расстегнутый мальчик… С порога начинал все рассказывать… Все, что ни случилось. Мне, видимо, требовалось проговорить любые глупости… А Наталья, как магнитофон, все в себя мотает, мотает… Без реакции». – «Мотай и на меня, – сказала тогда ему Бэла, – я хочу этого». – «Знаешь, не могу, – ответил он. – Пред тобой я должен быть только умным…» Она осталась довольна ответом. Хорошо же ведь – хотеть быть только умным.
Она так любила и уважала всю эту «Валину лестницу», которую он прошел и начало которой скрывалось в странном хуторе, где он родился. Он никогда не брал ее с собой туда, да она и не просилась. Ей один раз хватило приехавшей в гости снохи, Галины.
– Эх вы! – сказала ей Галина. – Размахались вы с Валькой и давай все рубить. Ты – дочь, он – Наташку. Широкие очень оказались люди!
– А я думала, ты за нас, – глупо сказала Бэла.
– Я за вас, дураков, – тоскливо ответила Галина. – Только мне Наташку, подружку свою, жалко. За что ей такая судьба? Ах, какая была девочка! Помнишь, мини пошло? Так Наташка пошла по улице, мы все аж ахнули. Ноги у нее! Таких нету, Бэла! Как врач говорю. Все косточки выточены вручную, а лодыжка плавненькая такая, что сил нет. Идет, едва попа прикрыта, а не срамно, потому что красиво. Да что вспоминать! Она и изнутри была нежная, как твой цветок… Куда все делось? Почему именно ей такое горе? Эта водка…
– Валя с ней намучился…
– Знаю… Только где он был, когда у нее все началось? Где? Все писал про то, как, мол, все хорошо… Какие все вокруг молодцы да герои… Где ж его глаза были, Бэла? Где? Если он под носом у себя не видел?
Ничего Бэла не могла ей на это сказать. Не знала что… Ей стало ясно, что никаких слов против Натальи сейчас не будет, косточки, видите ли, у нее выточены. Деревенский, неведомый ей клан защищал себя, а она была для них чужая. И не Галина сейчас дала ей это понять. Еще раньше, когда они в первый раз пришли к Николаю Григорьевичу Зинченко. И тот ни разу на нее не посмотрел, что было даже глупо: в тарелку ей накладывал, в рюмку наливал, шубу подавал, а вот в глаза – не смотрел. Жена его, Таня, посмотрела, но это было еще хуже. Такая печаль была в ее взгляде, будто она, Бэла, в гробу лежала, а не в гости пришла. Странной показалась ей эта семья – Зинченко. Сын их, Володя, весь вечер просидел за столом молча, временами закрывая глаза, и Бэле казалось, что он внутренне считает: раз, два, три… пять… сорок семь… Будто отсчитывал он минуты бессмысленного времени за столом, с которым уходило что-то бесконечно для него важное…
В их спальне, поправляя колготки, она увидела фотографию: две молодые женщины склонили друг к другу головы в одинаковых островерхих меховых шапках, Татьяна и Наталья. И она навсегда поняла: ей нечего делать в доме, хозяйка которого держит эту фотографию у изголовья.
Нет, не приняли ее Валины земляки, но не знали, что сделали ей этим лучше: чем отчужденней и холодней они с нею были, тем нежнее становился Валентин, будто старался заполнить недостающее ей количество любви и внимания.