Магда Сабо - Пилат
Ничего он в виду не имеет, ответил Домокош. Маленький знак внимания, и только. А вообще говоря, это не такой уж удивительный, из ряда вон выходящий случай, если мужчина посылает цветы молодой красивой женщине, которой он к тому же многим обязан; пожалуй, ей стоит самой показаться специалисту, так как с психикой у нее явно не все в порядке. После этих слов Иза открыла перед ним дверь и вызвала следующего больного. Вечером того дня Домокош впервые позвонил ей домой.
Отношения их развивались быстро, хотя Иза была пассивна и с некоторой подозрительностью уступала натиску Домокоша, в котором было немало шутовства, но в то же время и что-то трогательное. Когда Винце уже находился в клинике и она, впервые за долгое время, встретилась у постели больного отца с Анталом, она даже покраснела, испытывая какую-то неловкость, словно совершила что-то постыдное, словно все еще должна была сохранять Анталу верность. Домокош любил веселье, расположен был к шутке, к розыгрышу, всегда находил свободное время, если Изе хотелось развлечься, и терпеливо сносил приливы дурного настроения, порой овладевавшие ею, помогал ей прогнать усталость; но никогда за всю историю их отношений, отнюдь не прохладных, Иза не ощущала себя женщиной так интенсивно, так остро, как прежде, пока была женой Антала. Причина тут крылась отчасти в профессии Домокоша; но главным образом, конечно же, в Антале. Иза и теперь, по прошествии стольких лет, всех сравнивала с Анталом; Антал самозабвенно отдавался любви, становясь неистовым и в то же время покорным; Домокош же, она чувствовала, наблюдает за собой и за ней и куда-то откладывает свои наблюдения, чтобы когда-нибудь использовать их в очередной своей книге. Это неприятно было сознавать; в остальном же с Домокошем было легко и просто, веселая его беспечность чем-то напоминала улыбчивую доброту Винце.
Иза и сегодня задержалась на работе; она разложила перед собой медицинские журналы, но не читала, а курила в задумчивости и крутила диск телефона. Она пробовала дозвониться Домокошу, его не было дома, но Иза, собственно говоря, не жалела об этом: набирая номер и ожидая, поднимет ли кто-нибудь трубку, она лишь тянула время, избегая вопросительных взглядов: ясно, мол, почему она осталась — хочет поговорить с кем-то, у нее дела. Когда все попрощались и за последним из них захлопнулась дверь, она оставила телефон в покое. Откинувшись на спинку стула, она смотрела в окно, на плотные, мрачные тучи, надвигающиеся на город. «Будет гроза, — думала Иза, — первая настоящая гроза в этом году».
Ее очень мучило то, что присутствие старой так раздражает ее и угнетает.
Иза любила мать ничуть не меньше, чем отца; разве что немного иначе. Уже семь лет, как она не жила дома, не жила даже гостем; приезжая к родителям, она останавливалась в клинике или в гостинице; по существу, лишь теперь, в Пеште, она увидела: мать ее стала старухой. Как-то совсем неожиданно для себя Иза осознала, что до сих пор берегла в душе прежний, уже не существующий образ матери, который запомнился с детства, образ веселой и смелой, бесконечно тактичной, чуть-чуть экспансивной и суетливой, но милой, приветливой женщины, забавная беспорядочность которой с лихвой восполнялась в глазах окружающих обаянием, жизнерадостностью и той не поддающейся определению способностью, с какой человек любое жилье быстро делает домом. Пока Иза жила вдали от родителей, ей виделось лишь нечто трогательно-комичное в том, что мать едва представляет, что происходит в стране; если Винце был более или менее в курсе событий, сотрясающих Венгрию и весь мир, то старая лишь благодаря его вечерним обзорам получала какую-то информацию о современной жизни — когда не чувствовала себя слишком усталой, чтобы следить за его словами.
Издали можно было с улыбкой думать о феодальных замашках матери, о той наивности, с которой она обращалась на «ты» ко всем, кто моложе или, по ее представлениям, относится к рангу прислуги, будь то дровокол, прачка. или домработница, — так она научилась когда-то у тети Эммы. Издали, но не вблизи. Иза давно уже жила в Пеште, сама по себе, ни от кого не завися; настоящий семейный очаг был в ее жизни лишь в доме с драконьей пастью на водосточном желобе, когда по вечерам она летела домой вместе с Анталом, голодная, веселая, усаживалась за накрытый к ужину стол, ела что-то, не особенно разбираясь, что ест, грела руки на белых изразцах печи, сквозь фигурную дверцу которой светился разожженный матерью огонь — у той была удивительно легкая рука: стоило ей коснуться растопки, и огонь уже пылал. О таком вот доме, о веселой гармонии былых лет мечтала она и сейчас — но уже через несколько недель после приезда матери поняла, что напрасно на это надеялась.
Не было никакого смысла приукрашивать истину: старая раздражала ее.
В первые несколько дней ее буквально ошеломила та невероятная жажда действия, которая жила в этом старом теле, та неслабеющая активность, с которой мать претендовала на место в жизни дочери. Эта вечная суета, открывание и закрывание дверей, это непривычное состояние, когда в доме, который прежде служил Изе убежищем в часы усталости, своей тишиной, постоянством обеспечивал покой и отдых, когда в доме этом постоянно что-то происходило, — все это безмерно, угнетало Изу, вынуждая ее проводить дома лишь минимум времени. До сих пор все, что связано было с бытом, виртуозно решала Тереза; теперь и Тереза перестала быть столпом надежности, вокруг нее тоже копилась и зрела какая-то неясная опасность; где бы ни находилась Иза, она с таким беспокойством думала о доме, будто оставила там взбалмошного ребенка-неслуха, который, того и гляди, отыщет спрятанные спички и подожжет занавески на окнах. Желудок ее давно отвык от материной стряпни, все, что готовила старая, казалось дочери тяжелым и жирным; главное же, с течением лет Иза слишком привыкла к безрадостной, горькой свободе одиноких людей, к тому, что ей ни перед кем не нужно отчитываться, куда она идет и когда вернется. Собственно говоря, она сама не могла понять, почему ее так раздражает, если приходится сообщать, куда она собирается: у нее не было ни постыдных дел, ни тайных свиданий, которые лучше было бы скрыть от матери; и, не считая потребности в тишине и устоявшихся холостяцких привычек, ей нечем было объяснить, почему ей так в тягость, что кто-то ждет ее дома, почему на нее накатывает тоска, когда на звук открываемой ею двери кто-то выбегает в переднюю и, не успела она снять перчатки, засыпает ее вопросами: где была, что делала, с кем встречалась?
Иза не очень способна была радовать мать ежедневными новостями; возвращалась домой она выжатой, как лимон, и мечтала только об отдыхе. Она сама поразилась, когда обнаружила, до чего же ей не хочется разговаривать, когда она оказывается дома, и как трудно сдержать раздражение, когда, почувствовав, что она готовится уходить, старая выскакивает в переднюю и уговаривает ее надеть или плащ, или теплую кофту под костюм, потому что на улице холодно, сыро и она непременно промокнет и застудится, — у бедной даже лицо увядало от разочарования, когда ей так и не удавалось уговорить дочь взять с собой хотя бы зонтик.
Глядя в сгущающуюся мглу за окном, Иза ломала голову, чем занять, какую пищу дать этой неуемной, обременительной, непонятным образом оставшейся по-юношески нерастраченной энергии, которая до недавнего времени вся уходила на Винце, настолько естественно и без остатка, что сам он этого даже не замечал. Познакомить ее с немногими своими друзьями — нет, об этом и речи быть не могло: политическая наивность матери, ее провинциальная откровенность лишь отпугнули бы их. Дела она ей дать не может, даже если бы и не знала, как нужно щадить это дряхлое тело: своей суетливой опекой старая нарушила бы сложившийся ритм ее жизни. «До чего слепая и требовательная любовь! — едва не стонала Иза. — До чего безжалостная! Неужели все, кто любит, любят вот так же, претендуя на каждый день, каждый миг твоей жизни?»
Перед ней вновь возник образ Антала; в необратимом потоке времени она лишь мысленным взглядом могла вызвать его из туманного далека. Она так и не научилась думать о нем равнодушно, как хотела бы, бесстрастно пожимая плечами или махнув рукой: дескать, что ж, было в ее жизни и это, было, да прошло. Вспоминая о нем, Иза каждый раз ощущала горечь и стыд. Лучшей жены, чем она, казалось бы, не было и быть не может, — почему же он от нее ушел? Если б они были вместе, она бы сейчас не стеснялась просить у него совета, что ей делать с матерью; но того Антала, которому она могла бы доверить даже свои неудачи, больше нет; тем более с того вечера, когда он предложил старой остаться в ее прежнем доме и самому переселиться к ней. Он словно предчувствовал что-то!
Домокошу не расскажешь о том, как задыхается она в собственной квартире, бьется, как пчела в банке с медом, а руки матери тянут ее все глубже в вязкую массу, заклеивают ей рот густой, приторной сладостью. Домокошу нельзя о таком говорить: он это сразу опишет. Для него мир — только возможные темы. Иза вдруг сама поразилась, с какой антипатией думает она о профессии Домокоша.