Майкл Ондатже - Кошкин стол
Больше мне некуда и не к кому было идти со своей пустотой.
Через месяц после смерти Рамадина его родные получили письмо соболезнования от мистера Фонсеки; мне его позволили прочитать, так как речь там шла о нашем плавании на «Оронсее». Мистер Фонсека удостоил меня нескольких любезных слов (а Кассия — ни единого), а вот о Рамадине говорил как о человеке с яркими научными задатками. Он писал, как они обсуждали историю стран, мимо которых лежал наш путь, — контрасты между природой и рукотворными гаванями, то, что Аден — один из тринадцати великих городов доисламской эпохи, наследие великих мусульманских географов, живших там до пришествия пороховой цивилизации. Письмо было крайне пространным, и стиль Фонсеки остался прежним, узнаваемым, хотя минуло почти двадцать лет.
Испытывая страсть к знаниям, мистер Фонсека с особым удовольствием делился ими. Полагаю, так же делился Рамадин с десятилетним мальчиком, которого я видел на похоронах. Мистер Фонсека не знал, поддерживаю ли я связь с семьей Рамадина, и, наверное, я мог бы его удивить — поехать вместе с Масси в Шеффилд повидаться с ним. Но я не поехал. Все выходные у нас с ней были заняты. Мы вновь были возлюбленными, мы обручились со всеми теми формальностями, на которых настаивают семьи, живущие за границей. На нас навалился груз традиций, хранимых изгнанниками. И все-таки нужно было вырваться, взять напрокат машину и съездить к нему. Хотя на тогдашнем моем жизненном этапе я бы, наверное, оробел перед ним. Я был начинающим писателем, боялся его оценок, хотя, уверен, он вряд ли был бы ко мне строг. В конце концов, естественную чуткость и вдумчивость, залог творческого дара, он прозрел только в Рамадине. Я не считаю эти качества столь уж важными, но тогда почти что считал.
Впрочем, я по сей день не понимаю, почему именно нам с Кассием удалось вырваться из этого мира и выжить в мире искусства. Кассий, например, на публике всегда настаивал, чтобы его называли его громким именем. Я был посговорчивее, вел себя благопристойно, Кассий же вытворял неизвестно что, доводя маститых и влиятельных до белого каления. Через несколько лет после того, как он прославился, его английская школа — сам он ее ненавидел, а его там, скорее всего, недолюбливали — попросила подарить им картину. Он послал в ответ телеграмму: «ДА ПОШЛИ ВЫ МНГТЧ ВСКЛ КУДА ИМЕННО ПИСЬМОМ ТЧК». Он так и остался хулиганом. Всякий раз, узнавая про очередную блистательную и непотребную выходку Кассия, я представлял себе, как Фонсека читает о ней в газете и вздыхает при мысли о пропасти между благопристойностью и искусством.
Нужно мне было все-таки его повидать, этого старого гуру пенькового дыма. Он открыл бы мне иного Рамадина, не того, которого Масси. Но семья ее была разбита горем, мы с ней должны были стать целительной связкой — или по крайней мере заплатой. Кроме того, тогдашние наши желания уходили корнями в более ранние времена, в то раннее утро нашей юности, когда образ ее рисовался колышущимися зелеными ветками. У каждого из нас есть в сердце старый узел, который хочется ослабить и развязать.
Будучи единственным ребенком в семье, с Рамадином и Масси я вел себя так, будто они мне брат и сестра. Такие отношения случаются только в подростковом возрасте, совсем противоположные возникают с теми, кого мы встречаем позднее, — с теми, с кем больше вероятности изменить свою жизнь.
Так мне казалось.
Мы все втроем пересекали невнятные, фактически не нанесенные на карту просторы летних и зимних каникул. Скакали вприпрыжку по вселенной Милл — Хилл. На велотреке воспроизводили великие гонки — вихляли вверх по склону, мчались вниз — и финишировали под щелканье фотоаппаратов. Днем забирались в какой-нибудь кинозальчик в центре Лондона и смотрели кино. Наша вселенная включала в себя электростанцию Баттерси, Пеликанью лестницу в Уоппинге, которая вела к Темзе, Кройдонскую библиотеку, Челсийские бани, Стритемский луг, спускавшийся от Хай-роуд к деревьям вдалеке. (Именно там Рамадин провел часть своей последней ночи.) А еще — улицу Коллиерз-Уотер-лейн, где мы с Масси в конце концов поселились вместе. Все это были места, куда мы с ней и с Рамадином зашли подростками, а вышли взрослыми людьми. Но многое ли мы знали — хотя бы даже друг о друге? О будущем мы не думали. Куда мчалась наша крошечная солнечная система? Долго ли нам предстояло хоть что-то значить друг для друга?
Некоторым из нас в юности удается обрести свои истинные, исконные сущности. Это — осознание того, что зародышем таится у вас внутри, но потом вырастет в нечто большее. На судне у меня было прозвище Майна. Почти мое настоящее имя плюс шажок в воздух, промельк чего-то еще, будто легкая раскачка, с которой ходят по земле все птицы. Причем это ненастоящая птица и ненадежная, голос ее не вызывает доверия, несмотря на широту диапазона. В то время я, наверное, был этакой майной в нашей компании — пересказывал другим все, что услышал сам. Прозвище дал мне Рамадин, совершенно случайно, а Кассий, оценив, с какой легкостью оно вырастает из моего имени, подхватил его.
Никто никогда не звал меня Майной, кроме двух моих друзей с «Оронсея». Когда я поступил в английскую школу, меня стали называть по фамилии. Но если мне звонили по телефону и говорили «Майна», это могли быть только они. Масси тоже иногда употребляла это прозвище, но мое настоящее имя в ее устах звучало натуральнее.
Что касается имени Рамадина, я редко его произносил, хотя и знал. Неужели это знание дает мне право считать, что я почти все в нем понял? Неужели я вправе воображать себе ход его взрослой мысли? Нет. Но в детстве, во время того плаванья в Англию, глядя на море, которое, казалось, не содержит в себе ничего, мы придумывали такие замысловатые сюжеты и истории.
Сердце Рамадина. Песик Рамадина. Сестра Рамадина. Девушка Рамадина. Только сейчас я вижу, как мы были связаны во все узловые моменты моей жизни. Например, этот песик. Он был с нами совсем немного, но я все еще помню, как мы возились с ним на узкой койке. Как в какой-то момент он присмирел, подошел ко мне и приладил морду мне между плечом и шеей, будто скрипку. Горячий от испуга. А потом — с Масси, как мы с ней тоже прилаживались, вначале недоверчиво и нервно, потом стремительнее и лихорадочнее, когда открыли друг дружку после смерти Рамадина, уже тогда почти осознавая, что не оказались бы вместе, останься он в живых.
А еще была девушка Рамадина.
Звали ее Хезер Кейв. И все, что к четырнадцати годам еще не успело в ней оформиться, он любил. Можно подумать, он видел все открытые перед ней возможности, хотя, наверное, любил и то, какой она была в тот момент, — как случается восхищаться щенком, жеребенком, красивым мальчиком, еще не достигшим зрелости. Он ходил к Кейвам на квартиру и занимался с ней алгеброй и геометрией. Они сидели за кухонным столом. Если погода выдавалась солнечная, они переносили урок в обнесенный забором садик возле ее многоквартирного дома. И в последние полчаса — небольшой нецеремонный подарок — он заговаривал с ней об иных вещах. Его удивляло, как резко она высказывается о родителях, о надоевших учителях и о «друзьях», которые пытались ее растлить, — Рамадин долго сидел как громом пораженный. Она была юна, но не наивна. Во многих житейских вещах даже мудрее его. А кем был он сам? Слишком неискушенным тридцатилетним мужчиной, почти не ослабившим тесные узы, связывающие его с эмигрантским кружком Лондона. В окружающем мире он не был ни сведущ, ни деятелен. Он преподавал в школе и давал частные уроки. Читал книги по истории и географии. Поддерживал связь с мистером Фонсекой, жившим на севере, — по словам его сестры, между ними велась одухотворенная переписка. Словом, он сидел за столом и слушал девочку, воображая себе всевозможные варианты развития ее личности. А потом уходил домой.
Что бы ему было не разбавить высокий штиль его посланий к Фонсеке хоть одним упоминанием о ней? Этого он бы никогда не сделал. Ведь Фонсека обязательно нашел бы способ оторвать его от нее. Впрочем, много ли он сам знал о нраве подростков, о жестокости под тонким слоем лакировки? Нет уж, лучше бы он исповедался Кассию или мне.
Он приходил к Кейвам по средам и пятницам. По пятницам девочка не скрывала нетерпения — после урока у нее была встреча с друзьями. А однажды в пятницу он застал ее в слезах. Она разговорилась — не отталкивала его, напротив, просила о помощи. Ей было четырнадцать, и пределом ее мечтаний был мальчик по имени Раджива, которого Рамадин как — то раз видел в ее компании. Сомнительный тип, подумал он тогда. А теперь — выслушивай о нем во всех подробностях, о нем и о их циничной и довольно поверхностной взаимной страсти. Она говорила, Рамадин слушал. В компании общих друзей мальчишка обошелся с ней с подчеркнутым презрением, она чувствовала себя покинутой. И теперь она хотела, чтобы Рамадин повидался с мальчиком и что — нибудь ему сказал, как-то бы ее отстоял; она знала: говорит он красноречиво, — может, он сумеет вернуть ей Радживу.