Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»
Где ужас, с которым читали «Архипелаг ГУЛАГ», где слезы, сквозь которые смотрели сцену из «Покаяния»: женщина, рыдая, обнимает бревно с последней меткой, вырубленной мужем? Где искреннее отторжение самой возможности многолетнего, истового, кафкианского бреда, выпавшего нам на долю? Сегодня тридцать седьмой год воспринимается массами как естественное звено исторической цепи. Разговоры о том, что с нами иначе нельзя, ведутся уже в открытую.
Самое интересное в русских репрессиях 1937 года — их абсолютная немотивированность. Каждый слой общества считал, что метят именно в него: крестьянство — что истребляют земледельцев, партийцы — что Сталин вырубает под корень ленинскую гвардию, даже чекисты — что арестовывают в основном чекистов. Про интеллигенцию нечего и говорить, она всегда воображает себя главной мишенью. На самом деле брали всех без разбору, вопреки каким бы то ни было критериям. У меня в «Оправдании» высказана догадка: не «потому что», а «для того, чтобы». (Кстати, сходная мысль посетила Александра Кожева.) Но и эта гипотеза, увы, несостоятельна, потому что приписывает смысл тому, в чем смысла нет. Во Франции уничтожали аристократию и противников террора, в Германии — евреев и коммунистов, в Камбодже — горожан с высшим образованием. Везде критерий наличествовал и соблюдался, только в России торжествовала непредсказуемость. Впрочем, один критерий был, чисто ситуационный: те, кто успел донести раньше, сажали тех, кто собирался донести позже или вовсе не хотел доносить. И это единственное осмысленное основание, разделяющее страну на два класса — сажающих и сидящих. Все прочие разделения в нашем обществе, по большому счету, условны. При первом же сигнале сверху социум принимается структурироваться по этому образцу, добровольно, радостно, с опережением. Плюхается в привычное болото оргиастического самоистребления. Одним играть врагов народа, другим изображать его слуг. С полным сознанием обоюдного вранья. Сейчас уже и играют-то спустя рукава, третий сорт не брак. Даже особо не заморачиваются поиском доказательств, инсценировками, разветвленными теориями заговора: да, Вышинский старался, но он был романтик, а мы теперь прагматики. Нам главное — результат, а процесс — тьфу.
И это не вызывает в обществе никакого негодования. Более того: мы все время твердим, что хватит уже, честное слово, бить себя пяткой в грудь и каяться перед Западом. Зато у нас не было нацизма и мы не жгли напалмом вьетнамские деревни. Я понимаю трудности, с которыми сталкиваются авторы новых учебников истории: им ведь надо выдумать какой-нибудь смысл. А смысла нет, и как можно требовать от школьников, чтобы те усваивали уроки, когда главный пафос русской истории как раз и состоит в их, уроков, неизвлечении и неусвоении?
У нас сейчас вроде все хорошо, стабильно, репрессии пока не носят массового характера, хотя лента новостей суровеет с каждым днем: вот у банка лицензию отняли, вот журналиста на взятке поймали, вот налоговика ущучили. Начинают с тех, кого общество ненавидит, чтобы оно одобрило тенденцию, а там уж можно шерстить и само общество. Ноу-хау старое, как сама Россия, и отлично проработанное: хочешь сажать писателей — начни с РАППа, хочешь сажать подчиненных — начни с начальства. Точки перехода никто на радостях и не заметит.
Итак, все тихо-мирно, богато-вкусно. На дворе нечетный век, мы отдыхаем от потрясений четного, все происходит по мягкому, николаевскому варианту. (Николай, конечно, подмораживал страну, но в Сибирь ссылал не миллионами, а сотнями.) Откуда же нарастающее ощущение мерзости и тошности происходящего?
Кажется, я понял, откуда. На менеджерском волапюке это называется актуализацией национальной матрицы. А по-русски — воспроизводством национальной модели развития с попутным отказом от всех других рецептов. Такая мы страна. Не умеем стать другой. Пробовали, и у нас не получилось. Следовательно, будем жить, как раньше, но с иным выражением лица. Раньше стыдились, теперь гордимся. Вместо общенациональной депрессии девяностых — общенациональное ликование нулевых.
Так-то оно так, девяностые в самом деле были очень депрессивны. Но столь тошнотворны, как нулевые, не были, и объясняется это очень просто. Тогда мы еще не провозгласили себя венцом всех совершенств, а свой вариант развития — единственно подходящим, и теплилась все-таки надежда на то, что трудности временны, проблемы преходящи, а за далью непогоды есть блаженная страна.
Ключевая черта нулевых — безальтернативность. Всего и вся: истории, идеологии, персонально президента. Всякая попытка отступления от «национальной матрицы» заканчивается большой кровью и полным отсутствием денег. Вы этого хотите? Опять хотите национального унижения? Раскачиваете лодку? В таком случае вы несогласный, и с вами будет поступлено по всей строгости ОМОНа. Если же вы не поборник обнищания и унижения родины по образцу двадцатых и девяностых, то, вероятно, согласитесь поступать в соответствии с лозунгом момента: «Лопай, что дают».
В том и заключается пафос нулевых: мы таковы, каковы мы есть, и другими не будем. Любой, кто советует измениться, желает нам плохого и вдобавок посягает на наши ресурсы. Отсутствие надежды — основная причина тошнотворности нашей гламурной эпохи. Ведь если невозможны перемены, исчезает и представление о добре и зле. Какие там добро и зло в условиях отсутствия выбора? Именно полную утрату критериев, катастрофическое обрушение планки мы и наблюдаем: в телевизоре господствует Петросян, в прессе гламур, в Чечне Рамзан Кадыров, и все это норма. И тридцать седьмой год норма. А массовые репрессии — не исключено, что они ожидают нас опять, хоть и в не столь впечатляющих масштабах, — единственно допустимый вариант развития. Потому что это наша родина, сынок. Здесь ничего не зависит от частного выбора отдельной личности. Она может выбрать только между «сажать» и «сидеть». Альтернатива небогатая и нисколько не способствующая нравственному совершенствованию.
«Актуализация национальной матрицы» — прежде всего прощание с этикой. Подмена ее государственной необходимостью и традицией. Апология этой традиции уже содержится в чрезвычайно беспросветном документе под названием «Русская доктрина». Его лейтмотив все тот же: что бы с нами ни творилось, это наша судьба. Очередной сеанс возвращения из истории в природу происходит на наших глазах, и, боюсь, нынешнее возвращение окончательно.
При этом все всё понимают. И про воровство, и про коррупцию, и про тупость единомышленников. Но ничего не хотят менять. Такой вот прагматизм: не изменять себя (это все равно невозможно), а приспосабливаться к тому, каков ты есть. Поначалу подобная стратегия утешает, зато потом вгоняет в такую тоску, что куда там 1993 году. Ведь это ужас, если иначе не будет НИКОГДА. Это кошмар, если 1937-й и 1917-й — НОРМА. Глядя в голубые глаза нынешней власти, мы видим там спокойную констатацию такого положения вещей.
Можно все, и никому не стыдно. Критерии упразднены. В 50—60-е либералы с легкой руки Зиновия Паперного шутили: «Тридцать седьмого года не было. Но будет». Сегодняшний вариант гораздо страшнее: «Тридцать седьмой год был. И что?»
А ничего. На это нельзя ответить адекватно, поскольку любые другие варианты кроме матричного чреваты утратой суверенитета. В том и заключается наш суверенитет (самое модное слово 2000-х), что мы признаем над собой особые законы, отличные от законов, по которым живет человечество.
Вот уж подлинно — нулевая эра.
№ 11, 28 сентября 2007 года
ПМЖ, или Горбатые атланты
заметки о литературном анклаве1918 году в Петрограде сложилась уникальная ситуация: власть уехала, культура осталась.
В результате в Москве образовалась культура-2, а в Петрограде, впоследствии Ленинграде, — власть-2. Петербургская державность всегда была оппозицией московской азиатчине и после переезда власти никуда не делась. Она ушла в культуру, наделила ее ореолом высшего духовного авторитета, придала ей спесь и прочую атрибутику королевы в изгнании. Гитлер хотел Ленинград срыть, Сталин — выморить, обоим он сильно мешал. У Гитлера не получилось туда войти, Сталин не мог его уничтожить из-за музейного статуса и потому регулярно чистил, но дух города, как ни горько, не в людях, а в зданиях, реках, проспектах. Людей можно заселить новых, залить, как воду в хрусталь, — и они станут местными незаметно, от прямохождения. Прямохождение — это когда не плутаешь по переулочной паутине, а переходишь с проспекта на проспект, из ансамбля в ансамбль, в четкой и прозрачной перспективе. Город четких причинно-следственных связей, порядочности и ответственности, называния вещей своими именами в пространстве тотальной азиатчины существовать не мог. Само его бытие было чудом, напоминанием о других возможностях. В нем прорубили широкий и помпезный Московский проспект, но не сумели насадить византийский московский дух.