Герман Дробиз - Мальчик
Для ребят: сухая горячая почва под босыми пятками, камушки, обжигающие на бегу; росчерки летящего мяча, от которого надо увернуться, дуги, зигзаги безжалостного мяча, швыряемого в тебя со всех сторон; а ты, ловкий, пружинка, отскакиваешь, мечешься, кружишься, спасен… но он — бац! Лупит в спину, тебе водить…
Для мальчика: огромное синее небо над тесным двором, зубчатое по краям, зубцы — мелкие и крупные, от островерхих заборов и крыш, чердаков, печных труб; абажур неба над комнатой двора, и окна вспыхивают, как хрустальные висюльки; невыключаемое, сияет солнце, резкие, как в чертежном альбоме, плоскости, грани, тени. У стены неошкуренные бревна, будущие столбы, еще молода и свежа их золотая, с зеленоватым отливом, кора, или солнце позолотило ее и растопило густую смолу, проступившую на срезах. Бежал вдоль бревен, увертываясь от мяча, вскочил на них, не удержался на скользкой коре. Грохнулся — ладошками в смолу, зато мяч над головой врезался в стену — промазал! — выбил пыльное облачко. Тут все и остановилось. Движется лишь медовый запах смолы, обволакивает… Недвижимы игроки за столом, блестит занесенная для удара кость, усеянная белыми вдавлинками, синеет махорочный дым, скрученный из четырех струй, имеющих своим началом четыре цигарки; в ломаных фазах бега или прыжка застыли пацаны и девчонки, да их словно и нет, видны, как через папиросную бумагу, призрачно, светлыми смуглыми тенями; а резко, сквозь них, близко, рядом — пламя ее рыжих волос, бледное, без загара, лицо в веснушках, тоненькая фигурка, вся подавшаяся вперед в усилии броска.
Мяч только что отошел от ее пальцев и висит, пузатый, вздувшийся там, где шнуровкой охвачена пипочка. Пошел, пошел от ее пальцев к нему, все ближе, медленно вращается, показывая все свои швы и заплатки, и уже можно сосчитать, сколько раз продернут сыромятный ремешок, и разваленные дырки покрышки… Хлоп! Больно ударяет лежащего на бревнах в шею, все оживают, хохочут, рыжая девочка бьет в ладоши, и торжествующий крик ее, хриплый и дикий, под стать ее горящим глазам…
Все ниже солнце, последние лучи просочились через забор, густое золото растеклось в травах и впиталось землей; стираются, тушуются контуры, вечереющие небеса высоки и светлы, а внутри, во дворе, сумерки слились с махорочным дымом; босые пятки устало шлепают по гранитным плитам, шаркают по песку и суглинку; доминошники зажгли лампу на длинном шнуре, свисающую к самому столу, и там образовалась ярко освещенная комнатка, отделилась от общей тьмы; а здесь летает уже невидимый мяч, и руки удивляются, ловя его наугад в загустевшей сиреневой мгле; кто ловит — не видно, в кого бросают — не видно, никого никому не видно, и только для него вьется рыжая искорка, кружится, кружится, кружится… Гаснет.
Весть о солнечном затмении пришла оттуда, откуда ей предстояло быть показанной публике: с неба. Ее доставил самолет-двукрылка. Со скромным тарахтением возникший в знойном мареве июльского полдня над крышей, где загорал мальчик.
Летом крыша дома становилась самым привлекательным местом во всем дворе. Сюда можно было забраться по приставной деревянной лестнице, но интереснее был более длинный путь: по стволу акации — на крышу флигеля, с нее по вбитым в стену скобам — на крышу соседнего дома, и уже с нее, перепрыгнув щель, разделяющую дома, — на родную крышу. Со стороны уличного фасада ее украшала невысокая литая решетка, закрепленная в фигурных столбиках, столбик заканчивался тремя кирпичами, поставленными стоймя, как бы трезубцем. Один из столбиков, повыше других, можно было считать башенкой. Сверху он был забран железным листом. Из листа торчал штырь с флюгером — жестяным двузубым вымпелом, насквозь пробитым цифрами «1912». Легкий, как лист бумаги, он при малейшем шевелении воздуха вздрагивал, поворачивался и скрипел.
Лежа возле башенки и бездумно обратив взгляд к небу, можно было долго наблюдать загадочную жизнь флюгера. Он походил на осторожного, запуганного человека, который вздрагивал и оборачивался при всяком подозрительном шорохе и скрипе, не понимая, что рождает эти звуки сам. Еще он походил на пацана-непоседу, такие, бывает, сидят перед тобой в кинотеатре и весь сеанс вертятся и ерзают на стуле в поисках удобной позы. А если не уходить в сравнениях слишком далеко, флюгер, конечно, напоминал о корабле и превращал крышу в палубу судна, плавно и беззвучно плывшего среди облаков в перевернутом море небес.
Это был один из тех дней, когда запрет на общение с рыжей девочкой с самого утра обрек его на скованность и нежелание видеть ни ее, ни остальных. Он забрался на крышу и был очень рад, когда никто не последовал за ним. Внизу во дворе шла игра в прятки, и там среди прочих была она, и он думал о ней, лежа навзничь на горячей крыше и следя за вечным кочеванием облаков. О ней и о ходе времени. И как ни печальны были мысли, лежать было приятно, утешал шорох флюгера и в умиротворение приводил неспешный ход высокого белого облака, крутолобой горы с мягкими тенями в ущельях.
В этом состоянии приятной печали он и услышал далекое тарахтение, а приподнявшись, увидел заходящий со стороны пруда самолетик, так похожий на прудовых стрекоз. Во дворе тоже заметили двукрылку, редкого гостя городских небес, и вот уже кто-то затянул: «Эроплан, эроплан, посади меня в карман…»
Внезапно за самолетиком возникла рябь, что-то пестрое замелькало, разлетаясь в стороны и назад и обозначая воздушную струю, гонимую винтом… Листовки! Уже было дважды или трижды в последние годы: листовки самолетика-двукрылки приглашали на открытие сезона в городском парке, или на концерт знаменитого гастролера, или на междугородний футбольный матч.
Эти предлагали куда более удивительное зрелище. Когда он торопливо спустился по лестнице и отыскал свою дворовую компанию, несколько листовок уже ходило по рукам. Никому не известные, но заботливые, предусмотрительные люди предлагали заранее подготовиться к наблюдению за полным солнечным затмением, имеющим состояться через два дня. Тут же изображалась схема затмения, разоблачались домыслы церковников относительно причин этого космического чуда и приводились советы, как и через что смотреть, чтобы не повредить зрение.
К вечеру во дворе, при полном единении детей и взрослых, зачадил костер, в который брошена была автомобильная покрышка, отысканная на свалке, и все усердно коптили стеклышки для предстоящего наблюдения за чудом.
Чудес было маловато. В них ощущалась нужда.
Затмение ожидалось в шестом часу вечера, а утром в квартире появился незнакомец. Бабушка и мама обняли и расцеловали маленького смуглого человека с очень живыми чертами лица. Это оказался еще один московский дядька, брат того черноусого, который забрасывал их с сестренкой на вокзал в вагонное окно. В нем угадывалась та же энергичность, практический склад ума и склонность к юмору, во внешности же похожего было мало.
Приезд его оказался для бабушки и мамы полной неожиданностью. Но прежде чем объяснить причины своего появления, дядька выразительно посмотрел на детей, и их отослали из комнаты. При других обстоятельствах мальчика сильно бы заинтересовало, зачем так внезапно приехал никогда до сих пор не бывавший у них родственник, но затмение поистине затмевало все: во дворе снова разводили костер для изготовления закопченных стекол, да, кроме того, составлялась компания для похода на заводскую свалку, оттуда кто-то уже принес осколок прекрасного темно-малинового стекла.
Когда же вернулись со свалки, где действительно обнаружились упомянутые стеклышки, разнесся слух, что в фотографии на набережной фотограф раздает желающим не нужные ему стеклянные негативы и через них-то лучше всего и наблюдать за предстоящим затмением. Все помчались на набережную.
В продолжение дня он несколько раз забегал домой и, торопясь, проникал к себе прямо со двора, по железной крыше над входом в подвал, на которую выходило окно второй комнаты, распахнутое настежь по случаю жары. Причина, по которой приехал москвич, видимо, сильно поразила бабушку и маму: после разговора с дядькой они переменились, на лицах у них читалась беда, и мальчику совестно было, что он не интересуется этой бедою.
Сам же дядька вскоре после приезда ушел, и весь день его не было. Днем пришел обедать отец, и мальчик в очередной раз проник во вторую комнату как раз тогда, когда в первой мама рассказывала отцу печальную новость, и достаточно было обрывку одной фразы долететь оттуда, как он все понял… Он замер, пораженный, и, покуда размышлял, выдать ли ему свое присутствие или, наоборот, моментально скрыться, выслушал рассказ до конца. Тут ему почудилось, что мама собирается войти в его комнату, он прыжком перелетел подоконник, железо коротко вздрогнуло под босыми ногами, и он стремглав улепетнул подальше во двор.
Теперь стало ясно, что ему действительно не предназначалась эта новость. В первой услышанной им фразе прозвучало имя черноусого военного дядьки и слово «взяли». Он знал: это означало «арестовали». Черноусый дядька арестован и посажен в тюрьму! Значит, он натворил что-то ужасное. Что-то более ужасное, чем обычные преступники, раз даже близкие родственники не знали — что; а по безнадежности, с которой звучал мамин голос, чувствовалось, что не может быть и речи о какой-то ошибке и скором освобождении, наоборот, произошло нечто такое, что отделило дядьку от остальных людей навсегда.