Эжен Савицкая - Мертвые хорошо пахнут
~~~
На твоем белье всегда немного крови, не так ли? Даже когда ты прикладываешь усилия, даже когда вспоминаешь, что надо приложить усилия, что речь о том, чтобы принять необходимые меры, сорвать травинку не как попало, а с предосторожностями, отнестись к ней как к отточенной шпаге, взявшись за нее у самого основания. При этом, однако, желательно ее не вырывать, ибо среди корней всегда скрываются шальные осколки бутылок и острые обломки кремня. И остерегайся ножей. Нарезая прижатый к груди хлеб, ты рискуешь поранить грудь, испытать острую боль от укола в сердце. А что ты знаешь о колючих и жгучих растениях? Что знаешь об опасностях, которыми чреват мир? Нам ведомы все шипы роз, терновника, боярышника, но знакомы ли тебе злокозненные ветви ложноакации, по которым так приятно карабкаться и чьими белыми цветами благоухает воздух? Ее знаменитые шипы подчас напоминают рог носорога. Не говоря уж об опунциях, острия которых способны проткнуть локоть, кость и плоть. Ты всего боишься, а живешь с котом; ты еще не вглядывалась в его глаза, состоящие из множества металлических игл? Ты живешь рядом с опасностью, с настоящей, чрезвычайной угрозой, мягкий мех которой скрывает устройство с серпами. Простая царапина на щеке никогда не пройдет, так и останется выгравированной на твоем костном мозге, словно солнечное пятно на сетчатке, плевок копоти на белый свет. Не относятся к этим нервическим организмам только рыжие кошки. Тебе, когда ты идешь вдоль живописно заросшей лишайником и мохом стены, приятно провести по ее поверхности пальцем; это твой способ воздать должное старинной кладке: потереться своей нежной плотью о ее непреклонную твердь. Но тут как тут гвозди, вбитые слепцом, и торчащие хребты еще не траченного раствора. Я так боюсь, что ты поцарапаешься. А еще заманчивые ячменные поля, нашпигованные чертополохом. И жгучие листья постенницы. И углы мебели, и безобидный пол, таящий под воском занозы. А вот кто-то из друзей подносит тебе щербатый стакан, и ты дерзаешь припасть губами к острому краю, всасываешь меж зубов воду. Твои губы так драгоценны, что ничто не достойно подвергать их опасности. На твоем белье всегда немного крови, на чулках, на вороте рубашки.
~~~
Я знать не знал о Мексике, никогда не слышал, чтобы о ней что-то говорили. Я тратил время в сем городе на то, чтобы спускаться по склонам и вновь взбираться по крутизне. У моей лодки был регистрационный номер 14 699. В 1963 году я закопал в землю косточку персика; ядрышко проросло; деревце вымахало до метра пятидесяти. В 1967-м соорудил себе лук. Он треснул, стоило только натянуть тетиву. В том же году построил на не слишком широком и не слишком глубоком ручье плотину. Никак не мог отважиться на более существенные работы. В марте 1970-го познал удивительно теплый и благоуханный вечер. Мексика еще не существовала, и рука моя плющила горы. Я испытывал восхищение перед огнем, распространялось оно и на дымоходы. Я познакомился с желтоватыми дымами, которые поднимались по спирали и, казалось, обладали бесконечной мощью. Были и дымы, полоненные вечерней сыростью, оцепенелые, покинутые ветром. Посаженное мною персиковое дерево не перенесло прививки, которую я ему сделал.
Первый мексиканский аромат я вдыхал, ничего не понимая. Чем пахнет Мексика? Мексика пахнет смолой сосны, пихты и тиса. Горелым лаком и натертым камнем пахнет Мексика. Брошенной на соломенный стул старой одеждой пахнет подчас Мексика. И нашатырным спиртом, и камфорой. И всем небосклоном. И миром.
~~~
Выслав вперед на разведку руку, отправился я в Мексику. В Мексику несчастья. Покинув тепло карманов, руки мои обнаружили железные и деревянные поручни, прутья, холодные и теплые дверные ручки, расставленные у меня на пути стулья — на одном из них человек, который падает в бездну, или что-то вроде того, который не то засыпает, не то заснул ранее и теперь просыпается, синий Макс, нечто очень жесткое, — спинки кресел, подлокотники, снова холодные и теплые дверные ручки, очередные поставленные у меня на пути стулья, шелковистую и грубую одежду, свободную от человеческих тел, кровати, наполненные ошметками кожи, но свободные от плоти мне подобных, кровати, усеянные мертвыми листьями, в них ложишься с твердым намерением умереть, мрамор гладкий и мрамор изрытый, мраморные лбы и носы, каменные животы и залупы, затылки из порфира, потом они наткнулись на листья, листья гладкие и шероховатые, холодные и теплые, на листву самшита, прикрывающую навоз, листву ясеня, усеянного совами, корявые ветви, гладкие и шероховатые, подчас вязкие и клейкие, внезапно колючие, подчас тонюсенькие, готовые согнуться, подчас толстенные, за которые трудно ухватиться, ибо человеческая рука не слишком велика, чтобы выбраться из оврага, чтобы перелезть через стену, стену из красного кирпича, и внезапно мои руки наткнулись на альпинистскую скалу, отполированную их пальцами. Вытянув вперед руки, я наткнулся на воду, воду холодную и воду теплую, густую, вязкую и совсем жидкую воду и грязь. Вот мои погруженные в грязь, которая проходит сквозь пальцы и циркулирует вокруг омываемых ею запястий, руки. И, во влажной и холодной грязи, они наткнулись на твердые предметы, почти лишенные неровностей и разнообразных форм, длинные цилиндрические ручки с утолщениями на концах, плоские ручки в форме ложечки, другие в форме ключей и всякие мелкие, очень гладкие предметы, почти круглые, как шары или кости, дай мне прикоснуться к дуге твоего плеча, и твоей коленной чашечки, и твоего острого локотка, что разрывает лен и шерсть. Дай подержать между большим и указательным пальцами твой треугольный подбородок. Дай полощить самую волнующую из твоих костей, самую округлую, круглую, как земной шар. Вложи мне в ладони свой череп, чтобы я его катал, чтобы я его гладил. Вложи мне в ладони свой череп.
Сталкиваясь с ледяным металлом, ибо, пока брели мои руки, климат на земном шаре постепенно менялся, сталкиваясь с ледяным от стужи и снега металлом, то с полозом саней, то с коньком, то с цинковым козырьком, который следовало прочистить, они утратили немного кожи, что пошло в ущерб их миловидности.
Сталкиваясь с черной, серой, красной или желтой землей, рыхлой, прохладной или теплой, мои руки прикидывали ее на вес, выискивали в ней всходы и самородки или же мумии майских жуков и их белые личинки. И самые жесткие частички земли вкраплялись в кожу, в бороздки и под ногти, превращая мои руки в волчьи лапы, в лапы норовитой лисы. Мои руки стали красными, серыми или желтыми.
Сталкиваясь с теплым маслом, они были счастливы и исчезали, неосязаемые, не узнавали более себя.
Ни разу не столкнувшись с нутряным огнем.
Слабосильная рука, та, что сподобилась удара кочергой, всегда оказывалась грязнее другой, мне хотелось спрятать ее под бельем, в перчатке, я старался не подносить ее ко рту, стыдился всех ее вен, каждого ногтя. Если она постоянно пахла дерьмом, чесноком или луком, то из-за того, что я охотно пользовался ею для неблагодарных дел, как то: драить, вытирать, прочищать и скоблить. У меня вошло в привычку доверять ей раскаленные ручки кухонной утвари и обхождение с гербицидами, свежевание кроликов, убиение рыб. Но я отказывал ей в прикосновении к большинству орудий, ибо знал, что она невменяема. Ни разу не доверял ее пальцам ни пилы, ни кривого садового ножа, ни секатора; разве что изредка мастерок или брусок пемзы. Она смердела. Она вызывала у меня отвращение. Но я тщетно искал причину, по которой мне с нею никак не разделаться.
~~~
Своими ногами, долго их холя, созерцая и лелея, своими столь близкими к лицу ногами, такими же бледными, как оно, и длинными, высылая их перед собою, давя улиток и попирая пыль, отправился я в Мексику. Попирая поначалу доски, насколько я помню, странным образом припорошенный песком настил, потом ледяные плитки длиннющего коридора. Самыми приятными во всем походе выдались первые шаги по слегка бугорчатой, но прогретой солнцем мостовой. Стоило только покинуть ровную поверхность обожженного кирпича и голубого тесаного камня, как земная кора предстала донельзя отталкивающей; удовольствие от попирания травы без конца отравлял чертополох, заросли жгучей крапивы, забытая, когда подрезали живую изгородь, ветка боярышника, коровьи лепешки и иные мягкие материи, плющимые моей ногой. На ровной почве я рассчитывал в первую очередь на свои пятки, подошва же тщедушной ноги втягивалась внутрь совершенным, пусть и морщинистым, сводом. На подъемах возникала нужда в пальцах ног; они цеплялись и машинально перебирали щебень. Я осмотрительно пробрался через загон для кур, так как был предупрежден о наличии наполовину ушедшего в землю старого чайника, грязного и проржавевшего, крохотного самолетика с острыми как бритва элеронами, да в придачу двух-трех лещовых хребтов. Прошел по палисаднику, где убийцы некогда закопали ребенка. Рискнул выбраться на утрамбованную площадку под эвкалиптами и принялся скрести землю ногами, ногтями. Сначала извлек из нее нить, черную, толстую и грубую шерстяную нитку, а та привела меня к свертку материи. Я продолжал саперствовать, я саперствовал большим пальцем ноги, отклонив туловище назад, отведя подальше лицо, и извлек корпию, из-за которой растрескалась сухая, тонкого помола почва. Тут же последовала чресполосица все более и более нетронутой, все более и более жесткой, все более и более тяжелой ткани; казалось, ею была прошпигована вся площадка. Поначалу малейшая нить, едва я цеплял ее оттопыренным пальцем правой ноги, рвалась, слишком слабая, чтобы вытянуть непомерный груз, и ткань распускалась по нитке или подавалась с треском, будто рвались на части старые кальсоны. Но когда палец отыскал-таки петельную щель и проник в нее, сдвинулась целиком вся масса, открыв доступ к другим скомканным пальто, прокрахмаленным более влажной, куда более прохладной почвой. И мне предстояло еще затоптать всю эту одежду, прежде чем дать деру. Я ступал ногами в чужое дерьмо, вслед за другими, и другие шли следом. Вспомнив о кактусах, я повернул вспять.