Юрий Полухин - Улица Грановского, 2
Он уходил по бульвару, высокий, чуть не касаясь головой голых ветвей акаций, – все-таки это были акации! – и прямо над ним щебетали яростно воробьи, к вечеру они еще слышнее стали, нахальней, прыгали близ самых ног людских и на нижних ветвях – везде.
Было и еще много других прохожих на бульваре, но даже в толпе Анисим Петрович выглядел почему-то одиноко.
А может, мне так всего лишь казалось. Хорошо бы, коль так.
Я подумал: должно быть, мне и потому еще такая мысль могла прийти, что очень уж беззащитным выглядел Токарев по этому «делу» своему, несмотря на то, что все его материалы противостояли штаповскому доносу. Как ни ряди, а если не отвергнуть самую суть доноса, обвинения Штапова оставались непоколебленными. Вообще многое было неясным, ежели оставаться на точке зрения штаповской.
Почему все-таки не было поднято восстание? Почему позволили узники разбить их организацию? Значит, чтото не предусмотрели их руководители и в том числе Токарев? Прежде всего – Токарев, потому что он и был главным ответственным за подготовку к восстанию.
О разрезанных автогеном экскаваторах в деле больше ни слова не было, даже – в заявлении Ронкина. Что это все же означало?
И закупки продовольствия… Действительно, у спекулянтов? Во всяком случае – «левые» продукты были: сорок восьмой год, ведь не в коммерческие магазины снаряжались экспедиции с машиной. И пусть делалось это по приказу Пасечного – все равно Токарев, Ронкин участвовали в беззаконии? Пусть были не инициаторами – соучастниками, так?.. Можно ли хоть чем-то оправдать эту их авантюру? – да, такое словечко будет уместней – «авантюру», потому что конечно же не «самоснабжением» они занимались, как пишет Штапов, не для себя добывали продукты. Только этим и можно объяснить, что уж очень открыто, не сторожась совсем, судя по материалам дела, вели себя Пасечный, Токарев, Ронкин. Все-таки что же это за «черная касса» была?
Но с нею, я думаю, следователю разобраться не трудно было. А вот последние концлагерные деньки!..
Особист догнал на танке колонну хефтлингов в восемьсот человек. А было их, как пишет Винер, в конце апреля четырнадцать тысяч. Что же все остальные, неужели погибли? Все?!. О какой тогда бессмысленности восстания можно говорить? Чем случившийся «марш смерти» лучше самоубийства?
И еще неясно: если Токарева перед тем пытали и бросили в карцер, как он мог выбраться оттуда? Не просто выбраться – выжить, хотя можно представить, каково ему было после пыток отмеривать в колонне километр за километром. Тринадцать тысяч человек куда более здоровых, сильных, чем он в те дни, погибли, а он выжил.
И как бывший лейтенант Токарев оказался солдатом стройбата? Почему?
Не стал давать следователю вообще какие-либо показания…
Я вспомнил, как оскорбил Ронкина похожий вопрос мой, заданный невзначай: почему вы остались жить?..
А разве для Токарева все это следствие было менее унизительным, неправомерным?
Но ведь на карту ставилась вся будущая жизнь его – до эмоций ли тут! Он мог многое разъяснить лучше, чем кто бы то ни было, только он.
А потребовал Токарев лишь единственного: выяснить, почему на листовках печатался тот, а не иной номер. Что, собственно, это доказывает?.. Что был он участником, руководителем подполья? Это никто и не отрицал. Мол, помнил о партбилете своем и даже там…
Опять – эмоции.
Нет, если оставаться на точке зрения Штапова, если пользоваться его логикой, материалы дела содержали в себе больше вопросов, чем ответов.
Тогда почему же было прекращено следствие?..
Опять – загадка.
Видимо, не последнюю роль сыграл тут Пасечный.
Что он за человек?.. Во всяком случае, ясно одно: быть начальником такого строительства – в те годы особенно – значило иметь немалые связи. И не только в Краснодарском крае.
Так что же, элементарный нажим сверху, потому что Пасечному было невыгодно это разбирательство, – только поэтому и прекратили его, оборвав в самом начале?.. Только-то и всего?..
Я спрашивал себя, не решаясь ответить утвердительно на этот вроде бы даже очевидный вопрос, – что-то сопротивлялось во мне отчаянно и тоскливо.
Я стал снова перебирать в памяти все, что было в архивной, помятой папке, и наши разговоры с Анисимом Петровичем… О какой-то упряжке пишет Штапов, в которую Токарев вставал добровольно, чтобы везти к пивной эсэсовцев. Тоже странная история… На такое унижение Токарев пошел добровольно? Какая была в том нужда? Не прихоть – великая нужда, не иначе…
Остались ли свидетели этому? Никто больше об упряжке – ни слова: ни Ронкин, ни Панин, – значит, ничего не знали об этом? Несомненно, так.
И вот что еще: Панин, Ронкин и, пожалуй, Винер – все они друзья Токарева. А главное даже не в этом: все они выжили – вот что! А что написали бы остальные тринадцать тысяч двести человек – те, кто погиб?..
Что бы они написали следователю?
Да-да, вот эта фраза в рукописи Винера, – она выказывает себя, должно быть, против воли автора: «вполне вероятно, тем самым семьсот человек, семьсот наших товарищей будут принесены в жертву…»
Семьсот человек!.. Почти столько, сколько спаслось впоследствии. И вот так спокойно можно было оценить и принести в жертву их жизнь?.. Бред! На каких весах можно взвесить эти семьсот жизней или даже одну из них? Кто имел право жертвовать ими, ничего, должно быть, даже не знавшими о том, что они принесены в жертву. Кто мог дать такое право?
Но тут я одернул себя: семьсот отправили неизвестно куда, восемьсот спаслось после «марша смерти», – дескать, подумаешь, сотня человек. С экой легкостью отмахнулся я от этой сотни! Привыкли мы все к цифрам астрономическим. Что я знаю об этих ста? Токарев был среди них, Ронкин, Панин – тоже? Наверно. Разве этого мало?
С Корсаковым какая-то путаница: Ронкин говорил, что он остался в лагере, а особист этот, старший лейтенант, пишет, что «забрал» и его с собой, «так как на него были большие подозрения». Откуда, как забрал?
Вместе с эсэсовцами?
У меня голова кругом шла от всех этих вопросов.
И в ней волчками жужжали в голове фразочки Анисима Петровича:
«Нету у человека продолжения…» «В том-то весь ужас, что прав я!..» «У вас дети есть?..»
Я же солгал ему, солгал! У меня есть дочь: пусть для других она умерла, – для меня-то она жива и всегда будет жива, не исчезнет бесследно. Маленький человечек, по имени Наташа, – для меня она, увы, жива.
Увы?.. Нет, даже сейчас для меня в этом – не только горе.
Не о том ли говорил Анисим Петрович? «Исчезнуть бесследно» или «не иметь продолжения» – разные вещи!
Впрочем, о чем я толкую! Для нее-то, для Наташки – какая тут разница! И какая разница тем тринадцати тысячам двумстам погибшим, почему и как остались живы восемьсот остальных!
Опять я вернулся на круги своя: почему остались живыми?..
И тут все во мне возмутилось: во всяком случае, не Штапову задавать этот вопрос! Тогда у него правомерно спросить: двадцать миллионов человек погибло в нашей стране в войну, а почему ты, Штапов, не оказался в их числе? Уж лучше бы тебе сгинуть, чем многим-многим другим!..
«Стоп! – сказал я сам себе. – Тут не резон – твои симпатии и антипатии. И вообще у тебя слишком мало фактов, чтобы о чем-то судить в этом деле… Симпатии? А последний-то разговор в кабинете Токарева помнишь?.. «Люди могут стать чем угодно, уж это я точно знаю…» И показал, как надо вылепливать людей. «Но люди – не глина…» И уж больше не встал, даже руки не подал на прощанье. Оскорбился?.. Нет. Должно быть, просто перестал играть… Ох уж игрок! Позёр!.. Игрок?..
Стоп! – опять приказал я себе. – Иначе ты совсем запутаешься… Надо ждать. Ждать? Чего?..»
Уже темнело. Приблизилось небо. Облака набежали, и стало душно. Сыро и душно.
Я стоял перед гостиницей, длинные ряды одинаково подслеповатых окон. За одним из них ждет меня Долгов, сын потерявшегося без следа отца.
Но, оказывается, он не очень-то ждал меня.
В номере, который дали нам, на полу стоял ящик с пивными бутылками, наполовину уже порожний. Батарея бутылок, в которых желтели лохмотья пены, высилась на столе. Когда я вошел, Долгов лежал на кровати, рубаха выпущена из штанов. Присел, качнувшись, заговорил:
– А, хозяин!.. Наконец!.. А я – того… заряжаю аккумуляторы, присоединяйся, давай! – и уже взял стакан, чтобы мне налить. Я отказывался, а он твердил чтото невнятное о духоте и безделье.
Я прошел к окну, открыл его, откинув тяжелые, пыльные на ощупь портьеры. Отсюда, сверху было видно, как в ветвях деревьев скользит, оседая, туман.
– Ну, что нашел, хозяин? – спросил Долгов и юркнул глазами – на меня и тут же – в бок, к стакану.
Лицо его, рыхлое, мясистое, оплыло, и глаза на нем стали совсем крохотными и как бы случайными.
Это его неожиданное обращение на «ты» и словечко «хозяин» коробили, но оборвать его я постеснялся: все ж таки старше меня, да и ничего не могу я сказать ему в утешение.