Валерий Попов - Иногда промелькнет
Мать не зря то и дело говорила про отца: «Ну — блаженный! Ну просто — чистый блаженный!» — то с добродушной насмешкой, то с досадой. И отец, действительно, видимо, не очень хорошо ориентировался в разного рода интригах — в результате оказался вытесняемым из Всесоюзного института растениеводства. Институт этот был знаменит, красовался на Исаакиевской площади в роскошном здании бывшего Департамента земледелия, уже тогда имел мощные международные контакты — и работать в нём, соответственно, должны были люди, знающие тонкое обхождение и политес, и одновременно — крепкие подводные связи в тех величественных зданиях, которые правили тогда, да и теперь правят, нашей жизнью. Отец явно всего этого не учитывал, наивно полагая, что в научном институте достаточно заниматься лишь наукой; а она-то как раз играла последнюю роль! Вот — связи со всеми женщинами отдела, которые при случае встанут за тебя стеной, или поездки на рыбалку со звякающими пакетами в компании сильных мира сего… это да! Всего этого отец не делал, по своей исключительной духовной лени, передавшейся, кстати, и мне: просто нет никаких сил заняться тем, что тебя абсолютно не интересует! Взирая на шустрых людей, я (как и отец) не могу избавиться от изумления: как это люди могут делать такое, что в самом страшном сне не приснится! Но — люди могли, а отец не мог, и оказался вытесняемым, дружеская его компания оказалась подобрана не из тех, кто правит… дни его в институте были сочтены — об этом они и говорили с мамой ночи напролёт: неужели ничего нельзя сделать, ведь рушится жизнь? И хмурая, встревоженная в те дни мама оказалась права в своих самых дурных предчувствиях: прежняя счастливая жизнь действительно кончалась. Поскольку научных, а также бытовых придирок к отцу было не найти, всё было сделано на уровне более высоком, как это было принято тогда. Тяжёлое словечко «надо!» было начертано на знамени эпохи — люди с каменными, суровыми лицами вызывали к себе в строгие кабинеты, и доверительно говорили: «Надо!» — и это уже не обсуждалось. При этом каменные эти люди, то и дело бросавшие людей в страшные пропасти, сами редко когда шли на какие-либо подвиги, их задачею было — кидать других и при этом как бы вдохновлять. Считалось, что слово «надо» приводит людей в бешеный экстаз, состояние счастья!
Конечно, мой взгляд был устремлён как всегда куда-то не туда — и драматического момента ухода отца я не помню — тем более, как это и бывает в жизни, всё было несколько размазано во времени, в пространстве и эмоциях… вроде, папа оставался с нами (как же иначе?!) — просто он работал теперь в другом месте — директором селекционной станции «Суйда», где-то за Гатчиной, примерно в двух часах езды… ничего вроде страшного… но на самом деле — всё уже безжалостно разорвалось, — хотя всё ещё продолжало пульсировать, как пульсирует некоторое время разорванное сердце.
Сначала отец ещё ездил туда-сюда каждый день. Вставал где-то в половине пятого, где-то за пределами сознания, когда все обычные твои чувства и отношения как бы отсутствуют или резко искажены… одевался, брился, что-то жевал и выходил в неуютную тьму… в семь утра уже надо было быть в жуткой дали, у здания правления станции на распределении нарядов. Как директор он обязан был присутствовать на этой церемонии каждое утро, и всегда это сопровождалось душераздирающими драмами — как всегда у нас, всего катастрофически не хватало, а борона так была всего одна на все отделы. Кроме того, ещё нужно было строить здание для этих отделов, теплицу и лабораторию… никаких строительных управлений не существовало тогда, строить надо было так называемым хозспособом, то есть из ничего! И всё остальное, накопившееся там, рухнуло на отца, — у хозяина покосился дом, у женщины украли курицу — и всё это неслось ему: «Кушай, начальник!» И после всего этого (а завтра день будет не легче!) нужно было ещё размеренно шагать снова через тьму — два километра до станции, и в холодном тёмном вагоне, пропахшем едким дымом, трястись два часа до города — в семью, ведь он был её главой — и там ещё ждут какие-то сюрпризы, а завтра снова вставать в пять часов, и всё сначала!
Помню, — как мы уже довольно поздним вечером сидим в нашей тёмной комнате перед телевизором, и появляется отец: согнутый, стонущий, бледный — так и не разгибаясь, опускается на стул и, морщась, смотрит глупости, которые кажут по телевизору. Помню, как два одноклассника, оказавшиеся у меня в один такой вечер (телевизор тогда был редкостью) — испуганно переглянулись при появлении отца… явно что-то чрезвычайное, такое, чего нельзя видеть, вошло в комнату. Больной его желудок — больной ещё с тех пор, когда он работал после института в Средней Азии, — при новом суровом повороте его жизни снова разгулялся… боли пошли сильные… главное — за весь день негде было поесть: столовой ещё в посёлке не было, а в дома его не звали, злобно считая, что уж директор-то, ясно, — купается в роскоши, не им чета! А директор явно загибался! Бабушка наливала ему супа, а он с новым стоном, теперь уже довольным, хлебал дымящуюся жидкость… спал он навряд ли спокойно… сколько проблем и страданий с каждым часом приближалось к нему! Потом он не смог уже приезжать ежедневно… я поехал к нему…
Наверное, есть люди, которые твёрдо реагируют на всё, но я (и думаю, мой отец) — не относились к таким.
Помню ощущение несчастья, беды, поражения, когда я поехал впервые к отцу. Холодные, скрипучие вагоны, пропахшие горьким дымом (электрички туда ещё не ходили)… с каким-то матрасным визгом вагоны сдвинулись… рябые квадраты света из окон стали медленно вытягиваться в ромбы… и два часа среди тьмы! — изредка только — фонарь, под ним мельтешит изморось — то ли дождь, то ли снег… как люди соглашаются жить в такой глуши? Хотя понятно — если бы они не жили здесь, мы бы не могли жить там… но всё же!
Наконец, я спрыгнул с высокой холодной подножки на шуршащий гравий. Сошёл на скользкую извилистую дорожку и сразу же забалансировал на ней. И — долгое мокрое поле и тьма, в которой абсолютно не за что держаться. Наконец появились окна — золотые квадраты, словно отдельно повешенные во тьме. Но это — я вспомнил разъяснения отца — была ещё деревня Воскресенка, где когда-то родилась блаженной памяти Арина Родионовна… Надо было снова нырять во тьму… и долго идти до следующих окон… в одном из них я увидел отца! Он стоял посреди почти пустой комнаты, как обычно стоял у нас дома: сцепив пальцы на крепкой лысой голове, покачиваясь с носка ботинка на пятку, задумчиво вытаращив глаза, нашлёпнув нижнюю губу на верхнюю.
Я толкнул дверь из небрежно соединённых досок, вошёл в тёмную прихожую, потом в комнату. Увидев меня, он вытаращил глаза ещё больше:
— Как ты меня нашёл?!
— Ты же мне рассказывал! — усмехнулся я (в тот год я, в основном, усмехался)…
— Ах, да! — хлопнув себя по лысине, воскликнул он. — Ну? Есть хочешь? Давай!
На плитке с налившимися огнём спиралями стоял ободранный чайник. Он снял его, зачерпнул из ведра под столом кастрюльку воды, поставил на плитку. Потом выдернул ящик стола. По фанерному дну катались яйца — грязные, в опилках. По очереди он разбил над кастрюлей десять яиц, стал быстро перемешивать ложкой.
— Новый рецепт! Мягкая яичница! — подняв палец, воскликнул он (будто яичница имеет право быть ещё и твёрдой!).
Потом, по своему обыкновению, стал горячо рассказывать, какие замечательные тут появились у него идеи, какую инте-рес-нейшую книгу он напишет!
Из десяти яиц получилась маленькая, чёрная, пересоленная кучка.
— …Вечно ты отвлечёшь! — с досадой проговорил он, задумался…
— Слушай! — радостно завопил он. — А пойдём в столовую! У нас же столовая открылась! Класс!
Мы вышли на улицу, вошли в бревенчатую столовую, но там было уже почти темно, толстая женщина выскребала пустые баки.
— Всё уже! — она зло повернулась к нам. — Раньше надо было приходить!
— Как?! — отец удивлённо вытаращил глаза.
По холодной грязи мы вернулись к нему. Я с тоской смотрел на тусклую лампочку на голом шнуре под потолком, на два жёстких топчана из занозистых досок, на которых нам предстояло спать — никакой другой мебели не было. Вот так «директорская роскошь»! Я, по обычаю, скромно молчал, но в глубине души был в ярости: разве можно допускать, чтобы такое сделали с твоей жизнью! С юношеским высокомерием я в тот вечер считал, что сам подобной истории никогда не допущу!
Пошатавшись в этом склепе, мы легли спать, хотя было всего десять часов… но чем ещё можно было заняться тут? Мы долго не спали, лежали молча, ворочались на досках — ну и лежанки! В окна без занавесок спокойно и нахально уставилась луна… Наверно, впервые я унёсся на неё так надолго, наверное, впервые так разглядел её тёмно-светлый рельеф… с удивлением я видел на луне очень чёткие силуэты двух боксёров… особенно одного — победителя: голова, чёткие прямые ноги, выпуклый торс, высунутые вперёд руки в круглых перчатках… Вот так да! А я и не знал. Второй боксёр — побеждённый — был, как и положено побеждённому — не такой чёткий, слегка размытый и бесформенный — то ли он зажался после удара, то ли бесформенно осел… но первый… силён!