Вячеслав Дегтев - Последний парад
Зачервонели верхушки леса. Ниже, там, где лучи рассеиваются в искрящуюся пыль, деревья фиолетово-золотистые, а у самой земли — голубой мрак. Тени — длинные и густые — с каждой минутой становятся длиннее и гуще. Попробовав свои скрипки, сверчки-чурюканы сперва вразнобой, несмело, потом, как бы разгоняясь и на ходу выстраиваясь, самозабвенно играют бесконечную симфонию — древнюю и вечно юную, как белый свет. Из-за дымчатой крыши клуба, где хрипит изношенный проигрыватель, выплывает лунный желток; проклевываются блеклые звезды. С пруда тянет парным, лягушки басовито вторят сверчкам и старой певице с бархатным, подрастраченным пластинкой голосом, лозины застыли в оцепенении…
— Мой костер в тума-ане светит, Искры га-снут на лету-у… — выводит певица, и Колюшок видит сквозь лилово-синие сумерки, как на фефеловской лавке, под темным кустом калины, то вспыхивает, то пропадает уголек папиросы…
Будто пожар догорает за лесом. Сизым пеплом покрываюсь, рдеющие угли засыпают… Над ними, в шафранно-бирюзовом небе, пером жар-птицы теплится узкое облачко. Уже в потемках гонят спутанных лошадей. Они шумно, расстраивая лягушачий хор, вваливаются в пруд, чавкают грязью, фыркают. На поджаром, вислозадом жеребце по кличке Мадьяр подъезжает конюх Прокур с кудлатой, давно не стриженной головой. Жеребец сторожко — поодаль от других лошадей — входит в воду, пьет прямо из плавающего месяца. Луна обливает медью его лоснящийся круп, мускулистые стегна. С губ — когда жеребец отрывается — падают литые капли. Желтый блин дрожит и отплывает… Оба они — и конь, и всадник — будто остро отточенным пером очерчены на светлой полосе, что отделяет тьму земли от мерцающего хрусталя, — и, кажется, кинь в них камнем — чистым, монолитно-гулким серебром отзовется.
Напившись, лошади неспешно, поодиночке выходят на плотину, спускаются с нее в густую, дегтярную темноту, на луг; там, грустя в одиночестве, скрипит дергач, изредка ему откликается, укая как в бочку, водяной бык, загадочно-жуткое, таинственное существо.
Неслышно, босиком — по теплой пыли шляха — приходит ночь…
Колюшок поднимается с погреба, идет домой; трава холодная и оттого пахучая… За лесом трещит мотоцикл, скачет желтое пятно света — ближе, ближе, — и вот мимо проносится «Ява»: женихи с Лимана к нашим девкам едут.
День прошел — длиною в год, — как бывает это в детстве.
II
Каждый год на День молодежи в райцентре устраивались «фестивали». Готовиться к этому событию начинали за неделю, и все разговоры вертелись вокруг этого…
Нюрица перестирала скопившееся грязное белье, свои платья, сыновнюю одежонку; разохотилась — обмазала потолок, до янтарного дерева, до чистого соснового духа выскоблила полы. Колюшок помогал матери во всем и считал дни, оставшиеся до воскресенья.
Всю неделю Нюрица не пила.
В субботу зашел Фефелов.
— Здорово ночевала, соседка!
— Здорово! — недоуменно отозвалась Нюрица и засуетилась: подставила табурет, смахнула с него тряпкой.
— Ничего, ничего… Я зашел… Буравчика у тебя нет?
— Чего-чего?
— Буравчика, говорю… Там надо…
— Не… Откуда? Мужика-то…
— Да-да… Я как-то… Как полы у вас пахнут! Хорошо! Мать, бывало, выскоблит… А краска — глушит… На ярманку поедете?
— На фестиваль?
— Ну да, на фестиваль?.. А то я лошадь взял.
— Мы на машине, со всеми, — колхоз выделит.
— На машине! В кабину не попадешь, на кузове — просквозит. А на лошади — без толкотни, и все рассмотреть можно, — повернулся Фефелов к Колюшку. — Жеребенок у кобылы есть… И Дамку взять можно.
— Может, на лошади, мам?
— Че это мы?… Все люди как люди, а мы…
— Ну, ма-ам!
В хате сумрачно и душно. Мухи спят, облепив потолок. Под окнами спросонья переговариваются проголодавшиеся за ночь утки. Заполошно орут петухи. На пруду тонко и протяжно поет жерлянка.
Нарядившись в пахнущее сундуком крепдешиновое платье, оставшееся еще от тех времен, когда… («Ох, не вспоминать лучше!»), Нюрица долго крутилась перед зеркалом с отставшей по углам серебряной фольгой, подводя брови, накрашивая губы. А Колюшок не находил места… В окно кнутовищем постучал Фефелов.
— Надумали, ай нет?
— Едем, едем! — спохватилась Нюрица, впихивая ноги в ссохшиеся, почти не ношенные тупоносые туфли.
Было прохладно от тумана. Сырым деревом, плесенью пахло, — грибами, хотя их пора еще не пришла. В оглоблях стояла кобыла Галка, легкая, крутобокая, с густой, неровно подрубленной гривой; в задке телеги, на ящике, в котором повизгивали испуганные фефеловские поросята, восседала толстая Аксютка.
— Люди на праздник едут, а вы с поросятами, — хмыкнула Нюрица, усаживаясь рядом с Аксюткой. — Солить, что ль, деньги собираетесь?.. Тут провоняешь, пока доедешь.
Фефелов, усмехнувшись, посадил Колюшка к себе на козлы, чмокнул губами, дернул вожжи. Галка затрусила резво, будто ждала, будто самой было интересно… Из тумана выскочил не замеченный Колюшком жеребенок, гнедой, длинноногий, с пушистым хвостом, похожим на камышовую метелку, с карими, выпуклыми, удивленными глазами. Дамка кинулась к жеребенку, весело залаяла. Стригунок взбрыкнул, озорно игогокнул и вновь растаял в тумане; исчезла за ним и собака, лишь слышен был ее заливистый голос.
Ехали ходко. Влажные кусты лещины с молочными орешками, гудящие, просмоленные столбы, придорожные ивы, словно сединой, забрызганные водяной пылью, — все выплывало неожиданно и так же скоро пропадало, будто растворяясь. Молодая кукуруза, что росла с другой стороны дороги, пахла коровой… Но вот потянул ветерок, оторвал мутную пелену, слепил из нее барашки, похожие на кипы грязновато-белой овечьей волны, — и сразу прояснило. Виден стал лес, сырой, понурый, жеребенок и Дамка, играющие на выкошенной поляне, ветряк среди кукурузы, на кургане.
Ветряк оказался ветхим и полуразрушенным. Он давно уже не работал, умирая в бесславной старости; дорогу к нему запахали, но она еще выделялась в кукурузе густой, желто-жирной сурепкой; курган порос красноголовым татарником — его там была целая орда. Потрескавшееся дерево строения, черное, источенное жучком, повелось от мороза и солнца, подгнило от дождей и туманов, там и сям белели коросты парши; ободранное крыло, еще державшееся каким-то чудом, поскрипывало. На крыле сидел ворон, большой, как петух, и как сажа черно-синий; он сидел неподвижно, ветерок шевелил на его затылке мелкие перья, покачивал полуистлевшую доску, — а ворон сидел, не двигаясь, и лишь косил за повозкой антрацитовым оком.
— Ой, гляньте, гляньте!.. — прошептал Колюшок.
— Мельница, сынок, раньше хлеб мололи.
— Не нужен стал ветряк — правильно, Коль, гутаришь, — пробормотал Фефелов. — Так и с людьми бывает… Но-о, мать твою так!
Кобыла присела от неожиданного, несправедливого удара. И понесла, испуганно оглядываясь. Ворон снялся, простуженнно, с хрипом, досадливо кэгэкнул и тяжело заскользил черным распятьем над зеленой кукурузой, вдали светлеющей от завязшего тумана.
В село Осадчее въехали неожиданно: завернули вправо, за угол леса, и в низинке Колюшок увидел белые домики. Недалеко оно от хутора, а все в этом селе по-другому: ни ставен, ни наличников нет на окошках, зато расписаны они яркими цветами; на улицах великое множество собак — тут без палки не погуляешь; плетни плетены замысловато, вперехлест, а если забор — то обязательно побелен мелом; и почти возле каждого дома, у крыльца, растут мальвы и развесистые дули с зелеными, твердыми (даже на вид) плодами.
На выгоне, возле колодца, стояли три женщины; на лбу у них рожками торчали концы платков. Женщины все вместе что-то быстро-быстро говорили; Колюшок разобрал лишь одно слово, часто повторяемое: «Хиба…хиба…»
За селом повозку обогнал заведующий фермой на своем «Урале», следом пронесся Васька Лявуха на «Яве», приветливо махнув рукой; потом — грузовик с пестрым, поющим народом. Когда размашистая, густая от многоголосья песня растворилась в струящемся прохладном воздухе, а сама машина растаяла, слившись с сиренево-мутноватой полосой окоема, у телеги, поравнявшись, тормознула серая пухлая «Волга», будто накачанная воздухом. Председатель распахнул дверцу.
— Садитесь, подвезу, — что кобылу мучить…
Нюрица вмиг слетела с ящика, впорхнула в машину; слезла и Аксютка, покраснев от смущения.
— Коль, а ты что ж? Скорее давай… — с сияющим лицом крикнула Нюрица.
— Иди, иди, — звал председатель, широко и добро улыбаясь. У Колюшка аж голова закружилась… Он дернулся было слезать и уже мысленно увидел себя мчащимся в этой большой, стремительной «Волге», почти наяву услыхал запах упругих кожаных кресел, тонкий аромат бензина (председатель, может, даже порулить даст!), — но тут же увидел и одинокого Фефелова, сутуло сидящего на козлах…