Алессандро Барикко - Такая история
Последний решил, что встретит немцев стоя неподвижно, с поднятыми руками, и попытался представить себе, как он будет выглядеть в этой живописно-трусливой позе. Но принять ее Последнему помешала женщина: она нашла его руку и сжала в своей, теплой и спокойной. В этом пожатии, в котором участвовала, казалось, и рука ребенка, отразилась сила, излучаемая материей. Короче говоря, Последний сдался, однако рук не поднял: руки были заняты тем, что держали сердце мира.
Здесь заканчивается мемориал, написанный мною за одиннадцать дней и одиннадцать ночей с целью восстановить честь моего сына, несправедливо приговоренного 1 ноября 1917 года к смерти за дезертирство. Жди меня спокойная старость, я писал бы эти страницы без спешки, что сделало бы их более убедительными, но, как видите, обстоятельства сложились иначе. С минуты на минуту за мной придут, и я распрощаюсь с комнатой, где родился и прожил всю жизнь. Не знаю точно, в чем моя вина, но мне уже дали понять, что расплачиваться придется жизнью. Все эти годы я занимал ответственные посты в партии, не утруждая себя оценкой происходящего; да, я не сделал ничего, чтобы помешать преступлениям, я дорожил своим покоем и — для меня было важно — мог не притворяться, будто я в восторге от того, что творится вокруг. Люди, судившие меня, питают большие надежды на будущее и эту веру вынуждены черпать из источника справедливости, которую они понимают по-своему. Коль скоро им понадобилось принести в жертву старого фашиста, — я им подхожу. Я не пытался оправдываться, мне все равно, что будет со мной. Вероятно, мне следовало задуматься над тем, что с разницей в тридцать лет отец и сын, каждый своим путем, пришли к одному и тому же постыдному финалу; единственная мораль, которую отсюда можно было бы вывести: во всем виновато наше смирение. Но кому она нужна, эта мораль? В любые крупные события вовлекается великое множество тихих людей, и люди эти не ведают, в чем их спасение.
Меня не интересовали подробности смерти сына, меня интересовали только последние дни его жизни. Не знаю, кто был командиром карательного взвода, не знаю, чья подпись стояла под смертным приговором. Не хочу сваливать всю вину на них — думаю, они сделали то, что должны были сделать. Не знаю, в каких бюрократических дебрях пребывает имя моего сына, по сей день носящего клеймо дезертира. Но хочется верить, что если моим рассказом мне удалось пролить свет на события под Капоретто, то тщательная судебная экспертиза сумеет докопаться до истины, затерявшейся в толще военных мемуаров, и оценить пользу беспристрастного и достоверного свидетельства.
Осталось поблагодарить всех, кто своими воспоминаниями помог мне восстановить ход войны, в которой я не участвовал. Кто-то фигурирует в моем мемориале под своим настоящим именем, но не меньше я обязан и тем, чьи имена мной не названы. Я знаю, что каждый из них был мне полезен и по-своему незаменим. Тем не менее должен признать, что в эти смутные дни самое щемящее раскаяние я услышал в голосе Последнего. Для этого мне пришлось проделать долгий путь, при всей моей нелюбви к путешествиям. Сомневаюсь, что, увидев меня, он очень обрадовался: и тысячи километров не помогли ему спрятаться от прошлого. Но нам удалось найти общий язык, и мы получили удовольствие от самого процесса воспоминаний, от совместных мучительных попыток понять, что же все-таки произошло. С тех пор я его больше не видел. Интересно, что стало с ним и его мечтой. Мне бы не хотелось, чтобы он в ней разочаровался. За день до моего отъезда он решил кое-что мне рассказать: у него сложилось впечатление, что я смогу понять его лучше, чем кто-либо другой. Это связано не с Капоретто, а с тем, что было позже, в плену. Я ответил, что польщен. Последний испытующе посмотрел на меня, сомневаясь, серьезно ли я говорю. И начал свой рассказ. Спросил, имею ли я представление о лагерях для военнопленных, где томились итальянцы, взятые при Капоретто. Еды почти никакой, работа тяжелая, по восемь-девять часов. И дикий холод. Его лагерь был в Шпитценбурге. Работали на австрийских тыловых объектах, куда их возили каждый день. С нами обращались как с рабами, вспоминал он, и от постоянных унижений ты понемногу терял человеческий облик. В конце концов у тебя появлялось ощущение, что твоя жизнь никому не нужна, даже тебе самому. Однажды, продолжал он, грузовик привез нас на огромную площадку посреди пустынной равнины. Мы здесь оказались впервые, и трудно было понять, что вообще можно делать в таком месте. Всего несколько бараков, и больше ничего. Нас выгрузили и повели по траве. Вскоре мы догадались: здесь, посреди поля, была взлетно-посадочная полоса, лента утрамбованного грунта, идеально прямая, протянувшаяся метров на сто или чуть больше. Ее вырвали у сорняков и посевов пшеницы, а потом забросили неизвестно на какое время. Она выглядела ненужной и забытой. А я подумал: это моя первая за очень долгое время встреча с красотой. Наверно, теперь решили, что полоса все-таки нужна, вот нас и доставили сюда, чтобы привести ее в порядок. Засыпать ямы, перестроить бараки и все такое. Только ветер, не встречавший преград в бескрайнем пространстве, нарушал царившие вокруг безмолвие и неподвижность. Я не мог оторвать взгляд от ленты утрамбованной земли, и во мне рождалась необъяснимая уверенность, что я наконец-то дома, что я вернулся. Не с войны вернулся, не в родные края, нет — вернулся к самому себе, если вы понимаете, о чем я. К самому себе.
Работа началась. Он ходил с лопатой по взлетной полосе. Иногда он останавливался и бессмысленно ковырял землю, срывая кочки и засыпая ямы. Он сказал, что ему нравилось ухаживать за этой полоской земли — пусть и не по своей воле, — но делал он это как во сне, потому что мысленно продолжал искать и находить здесь нечто внушающее благоговение. Так и сказал: благоговение. Я не ожидал услышать от него подобное слово. Как если бы он вдруг заговорил на иностранном языке. Я работал, рассказывал он, и одновременно наблюдал за взлетной полосой, пытаясь понять. И наконец понял. Мне вдруг удалось увидеть дорогу. Сначала меня сбила с толку ее связь с самолетами, но потом под маской взлетно-посадочной полосы я узнал дорогу. Дорога. Вы даже представить не можете, что это значило для меня, я же вырос мечтая только о дорогах, всю жизнь я только их и видел; во всем, что попадалось мне на глаза, я видел дорогу, дорогу и мотор — то был подарок отца, существовавший только в нашем с ним воображении, одни мы в окружавшем нас мире слышали стук поршней и оценивали все мерками дороги, в профиле холма или бедре женщины мы видели дорогу и рулили по ней, представляете, всю свою молодость я только и делал, что рулил по дороге, — так я познавал мир, и именно молодость подарила мне уверенность, что впереди нас ожидают дороги, по которым нам поможет промчаться бешеная мощь наших моторов, сила нашего воображения и отваги. Вы понимаете меня, профессор?
Думаю, да, ответил я.
Для меня дороги значат столько же, сколько для вас числа.
Теперь я понял. Каждый понимает порядок по-своему.
Но дороги перестали существовать для меня, когда одна из них сломала жизнь моему отцу. С того дня все пропало. Я ничего не видел — только хаотичное нагромождение фигур. Казалось, сама жизнь запуталась так, что уже не было никакой возможности справиться с этим. Я пошел на войну в надежде найти там хоть что-нибудь отличное от обступившего меня плотного тумана. И нашел в Капоретто, — здесь любая истина потеряла свое значение, все дороги погрузились во мрак. Этого не понять тому, кто там не был. Поражение открыло мне всю глубину потери как таковой. Плен превратил меня в ничто, и после этого оставалось только исчезнуть навсегда. А потом под маской взлетно-посадочной полосы я узнал дорогу. В ней было что-то необычное, что-то внушающее благоговение. Исчезли люди, деревья, дома, голоса, жизнь, — абсолютно все, осталась только дорога, точнее, нечто большее — идея дороги, основа любой моей мечты, доведенная до совершенства мысль, запечатленная в пустоте полей. Ко мне вернулось пропавшее сокровище. Я остановился. Внутри я ощущал давно забытый покой. Тогда я сделал то, чего мне уже много лет не удавалось сделать. Плюхнулся на сиденье стоящего неподалеку автомобиля и завел двигатель. Впереди стометровая прямая, ведущая в никуда. Она ждет меня. Я выжал сцепление, и колеса принялись отсчитывать метр за метром, постепенно ускоряя вращение. Я доехал до конца и повернул обратно. Потом опять. Я доезжал до ограды и поворачивал назад, с каждым разом все быстрее и быстрее. Охранники бежали за мной и что-то кричали. Им нужно было, чтобы я работал. Они просто не могли понять. Я чувствовал ухабы и бьющий в лицо ветер, ощущал ладонями дрожь руля, ягодицами — вибрацию мотора. Возвращалась сила, меня покинувшая, и я видел, как в этом куске дороги вновь соединяются в одно целое осколки того мира, который из года в год подвергал меня испытаниям. Погоня продолжалась. Охранники были в бешенстве, и их лающие крики жалили, как удары хлыста. Число оборотов подходило к шести тысячам, когда, подъезжая к концу полосы, я понял, что на этот раз тюремщики слишком близко и не дадут мне повернуть назад, но я точно знал, что не остановлюсь. Еще немного, и дорога кончится. Тормозить я не собирался. Может, на мгновение у меня мелькнула мысль стать самолетом или птицей, но я прекрасно понимал, что, кроме опьяняющего восторга, полет ничего мне не даст, что это не выход. Все мои предки были крестьянами, мы люди земли, и мы не летаем. Наше спасение — земля. Дороги на земле. Прямо передо мной вырос солдат, он что-то кричал, весь красный от злости. Черт с ним! Мне оставалось проехать еще метров двадцать, и за это время, равное всего одному взмаху крыльев, нужно было сделать спасительный поворот. Я даже не успел испугаться. И снова увидел тем давно утраченным мысленным взором первую букву своего имени, рукой матери написанную красными чернилами на картонной коробке, где много лет назад я хранил свои сокровища. Снова увидел то уверенное движение, которым она вывела эту букву, аккуратно, скругляя углы, одной непрерывной линией. Тогда я понял, что оно, это движение, живет во мне. И что оно мне поможет. В мягкой люльке этой буквы я пущу галопом свои лошадиные силы — и я спасен. Я сжал руки на руле и всем телом подался влево. Шины завизжали, вгрызаясь в землю, и я ощутил напряжение автомобиля — натугу рыбы, плывущей против течения. И дорога обрела поворот, шикарный поворот — специально для меня одного. Я не сразу почувствовал первые удары, которые обрушились на мои ребра. Может, это были удары прикладом. Не знаю. Я упал на колени. Подоспели остальные. Все кричали. Но уже ничто не могло меня остановить. Я повернул направо, видя перед собой плавную незабываемую линию подола ослепительной юбки, и прибавил газу, въехав на изогнутый дугой рыбий плавник, — в нашем доме на обед иногда бывала рыба как обещание будущей встречи с морем. От чьего-то пинка я упал ничком, в ту секунду я на высокой скорости поднимался на горку Пьяссебене, а затем ринулся вниз, выкрикивая свое имя, в то время как на меня сыпались удары оравших во все горло охранников. Я закрыл глаза, и мне ничего не стоило спуститься по шее самой прекрасной из виденных мной женщин, а при виде ее плеча мягко нажать на педаль газа, чтобы отделаться от охранников. Жизнь снова принадлежала мне. Я закрыл голову руками, защищаясь от ударов, потому что не хотел потерять сознание. Я больше ничего не чувствовал. Только страх, что смерть заберет меня раньше, чем я приду к финишу. И я знал, куда мне ехать дальше. Идея невероятная, но одновременно и самая простая за всю мою жизнь, самая логичная. Это совершенство всегда таилось внутри меня. Я собрал оставшиеся силы и вписался в крутой поворот — спасибо горным дорогам Колле-Тарсо, — затем, вдавив педаль до упора, вырвался на просторы широкой реки, в которой мы купались летом, и позволил ей торжественно нести меня туда, куда я хотел попасть. Крики звучали все дальше, в горле у меня клокотала кровь. Сердце, прильнувшее к рулю, еще билось. Многовековая мудрость реки не подвела, и на скорости сто сорок километров в час течение вынесло меня на полосу, откуда эта чертова война собиралась поднимать свои самолетики и где я снова нашел дорогу, с которой начался мой путь. Когда-то, много лет назад, идя туманной ночью рядом с отцом, я понял, что это единственно верный путь к сердцу вещей, к дыханию времени. Теперь я знал, что он существует внутри меня, надо только каждый день извлекать его из-под обломков жизни.