Альберто Моравиа - Чочара
Прошло еще несколько дней, достоверных сведений о войне мы не получали, а люди, приходившие в Сант-Еуфемию из долины, продолжали твердить, что большое войско англичан продвигается по дороге в Рим. Надо, однако, сказать, что это большое войско продвигалось, очевидно, черепашьим шагом: если бы даже англичане шли пешком и часто останавливались, чтобы перевести дыхание, и то они уже давно должны были быть здесь, а их все еще не было видно. Мне уже так надоело разговаривать об англичанах, об их приходе и об изобилии, которое они принесут с собой, что я стала искать какое-нибудь занятие и решила связать себе и Розетте теплые вещи. Я купила у Париде немного шерсти и стала вязать на спицах фуфайку, так как подозревала, что нам придется остаться здесь неизвестно сколько времени, и когда настанет зима, у нас не будет ничего теплого. Шерсть была грязная, сальная и воняла хлевом; у Париде было несколько овец, с которых они каждый год стригли шерсть, пряли ее веретеном и на прялке, как это делали в старые времена, и вязали из нее чулки и фуфайки. Весь уклад жизни здесь был, как при царе Горохе. У семьи Париде было все необходимое не только для питания, но и для того, чтобы одеться: был у них лен, шерсть и кожа, и это было очень хорошо, потому что денег у них, как я уже говорила, совсем или почти совсем не водилось, и если бы они сами не изготовляли себе одежду, то им пришлось бы ходить голыми. Они сеяли лен, шерсть настригали с овец, а когда убивали корову, то из ее шкуры делали чочи и куртки. Женщины пряли лен и шерсть, а потом ткали на станке в нашей комнатушке: иногда этим занималась Луиза, другой раз сестра или невестка Париде; должна при этом отметить, что ни одна из них не умела обращаться ни с прялкой и веретеном, ни с ткацким станком. Они красили сотканную ими материю плохой синей краской и кроили из нее штаны и блузы (я никогда не видела хуже скроенных вещей, как будто их кроили не ножницами, а топором), но не проходило и недели, как все эти вещи рвались на коленях и локтях, и вот уже женщины клали на дырки заплатки, а через две недели вся семья опять ходила в лохмотьях. Одним словом, хотя они и делали все сами и не покупали ничего, но делали все это плохо. Когда я рассказала об этих своих наблюдениях Микеле, сыну Филиппо, он ответил мне, кивая серьезно головой:
— Кто делает материю ручным способом теперь, в век машин? Только такие бедняки, как они, только крестьяне такой отсталой и нищей страны, как Италия.
Не надо, однако, думать, судя по этим словам, что Микеле презирал крестьян, как раз наоборот. Престо у него была такая манера выражать свои мысли, в его словах звучала горечь, он говорил резким тоном, не допускающим возражений, но произносил он эти слова — и это производило на меня огромное впечатление — спокойным и обычным голосом, как будто это были всем известные и бесспорные истины, из-за которых и волноваться не стоило; и он изрекал эти истины так, как если бы сказал, что светит солнце или идет дождь.
Микеле был странный человек, а так как мы с ним очень подружились и я вскоре полюбила его как сына, то мне и хочется описать его хотя бы для того, чтобы еще раз увидеть перед собой. Он был невысокого, даже скорее низкого роста, с широкими и сутулыми плечами, большой головой и очень высоким лбом. Он носил очки и держал себя с гордой независимостью человека, никого не боящегося и ни с кем не считающегося. Он очень любил науку, и его отец сказал мне, что в этом году он должен был получить диплом или уже получил, не помню точно. Ему было примерно двадцать пять лет, но очки и серьезный вид старили его, и ему можно было дать по крайней мере тридцать. Но особенно необычен был его характер, отличавшийся не только от характера всех других беженцев, но и от характера всех людей, с которыми мне до тех пор приходилось сталкиваться. Как я уже упоминала, он произносил свои суждения с абсолютной уверенностью человека, убежденного в том, что он единственный на свете знает и говорит правду. Именно поэтому, как мне казалось, он говорил таким спокойным и рассудительным голосом о самых ужасных вещах, как о случайных и ничем не примечательных, давно всем известных, о которых даже спорить нечего, хотя это было, что касается меня, совсем не так. Когда он, например, говорил о фашизме и фашистах, я всегда испытывала чувство растерянности. Уже целых двадцать лет, то есть с тех пор, как я научилась рассуждать, я слышала о правительстве только хорошее и думала, что, несмотря на некоторые вещи, которые мне не нравились, особенно в отношении моей лавки, — потому что я никогда не интересовалась политикой, — правительство у нас хорошее, раз его поддерживают газеты, которые, конечно, могут лучше судить обо всем, чем мы, невежественные и простые люди, ничего не смыслящие и не знающие. И вдруг Микеле отрицает все, называя черным то, что газеты всегда называли белым, утверждает, что эти двадцать лет ничего хорошего в Италии не было, будто все сделанное за эти годы было плохим и неправильным Одним словом, по мнению Микеле, Муссолини со своими министрами, политическими деятелями и всеми высокими лицами были просто бандитами, он именно так и сказал: бандиты. Я остолбенела, слушая, как уверенно, небрежно и спокойно он говорит об этом. Я всегда слышала, что Муссолини по меньшей мере гений; что его министров нельзя считать иначе, как великими людьми; что секретари фашистских организаций были, по самым скромным отзывам, людьми умными и порядочными и что всем другим фашистам, занимавшим более мелкие должности, можно было доверять с закрытыми глазами; и вдруг Микеле переворачивает всю эту стройную систему вверх ногами и заявляет, что все они без исключения бандиты. Я спрашивала себя, как могли такие мысли возникнуть у него в голове. С тех пор как Италия начала проигрывать войну, у многих людей изменилось мнение о правительстве, но мне казалось, что Микеле всегда думал так, как если бы он родился с этими мыслями, и они были для него такими же естественными, как для детей давать свои названия растениям, животным и людям. В нем существовало древнее, нерушимое, закоренелое недоверие ко всему и ко всем. Мне это казалось тем более удивительным, что ему было только двадцать пять лет, значит, он в своей жизни не знал, так сказать, ничего другого, кроме фашизма, фашисты вырастили и воспитали его, и если воспитание чего-либо да стоит, то было бы логично, если бы он тоже стал фашистом или по крайней мере одним из тех — таких за последнее время развелось очень много, — кто критикует фашизм, но делает это без всякой уверенности И все-таки Микеле, получивший воспитание при фашизме, ненавидел фашизм. Приходилось думать, что в этом воспитании что-нибудь было не так, иначе Микеле никогда не стал бы говорить таких вещей.
Кто-нибудь может подумать, что у Микеле могли быть какие-либо личные счеты с фашизмом; даже самое лучшее правительство может обидеть человека, который в таком случае начинает видеть все в свете собственной обиды и считает, что все вокруг него плохо и неправильно Но, бывая часто вместе с Микеле, я убедилась, что у него не было в жизни никаких значительных событий и что он жил так же, как обычно живут юноши его лет и его социального положения. Он вырос в Фонди, где жила его семья, учился в школе и был, как и все другие мальчики, сначала балилла[7], потом авангардистом. Затем Микеле поступил в Римский университет, где проучился несколько лет, живя в доме своего дяди-магистрата. Вот и все. Он никогда не был за границей, да и в Италии, кроме Фонди и Рима, побывал только в нескольких больших городах. Одним словом, ничего особенного с ним никогда не было, а если и было, то не в его жизни, а у него в голове. Мне казалось, что он еще не знал женщин и у него не было даже того опыта, который за неимением другого часто открывает юношам глаза на жизнь. Микеле сам часто говорил нам, что никогда не был влюблен, что у него не было невесты и что он никогда не ухаживал ни за одной женщиной Самое большее, как я поняла, возможно, что он изредка посещал уличных женщин, как это делают все молодые люди вроде него, не имеющие ни денег, ни знакомств. Таким образом, я пришла к заключению, что убеждения в нем возникли почти что сами собой, незаметно для него самого, может быть только из духа противоречия. В течение двадцати лет фашисты кричали на всех перекрестках, что Муссолини гений, а его министры великие люди, и вот Микеле, едва начав рассуждать, с такой же естественностью, как растение, протягивающее свои ветви к солнцу, подумал как раз обратное тому, о чем кричали фашисты. Я знаю, что в этом скрывается что-то таинственное, чего не может ни понять, ни объяснить такая бедная и невежественная женщина, как я, но я часто наблюдала, что дети делают как раз обратное тому, чему их учат родители, или тому, что делают сами родители. Поступают они так не потому, что уверены в неправоте родителей, а исключительно для того, чтобы иметь свою жизнь, отличную от жизни родителей; и если родители жили так, как им этого хотелось, то и дети хотят жить, как им нравится. Я думаю, что то же самое случилось и с Микеле. Он был воспитан фашистом, чтобы стать фашистом, но он был живым человеком, хотел жить по-своему и именно поэтому стал антифашистом.