Юрий Нагибин - О любви
Он протянул к ней мокрую от пота руку, пальцы дрожали. Она брезгливо отшатнулась.
— Дай корзину… дай сюда корзину… Мы пойдем быстро, очень быстро… Куда только идти, ты скажи, куда идти?..
Слабый шум, источник которого и не угадать, слышался то справа, то сзади. Возможно, это грузовик, но уверенности нет. В лесу пробудилось много новых шумов, мешавших вслушаться в ворочбу далекого шоссе. Вздыхало и ухало, шуршало и булькало, лес, еще недавно такой тихий, щедро озвучился в исходе дня. Он словно настраивался на ту главную музыку, которой огласится ночь. «Когда все чистое ложится и все нечистое встает…» — вспомнилось Нине. Если б ее не занимало так саморазоблачение Павла Алексеевича, в пору было бы самой поежиться. Ей-богу, с этим лесом дело не просто. Почему их сюда никогда не водили, почему не попались им человеческие следы, почему даже заросших просек они не встретили?..
— Ты меня сбил. Теперь я сама толком не знаю. По-моему, — туда!..
Павел Алексеевич сразу повернулся и пошел, как слепой лось, широко и крупно, не разбирая дороги. Валежник хрустел под его подошвами, он спотыкался, наскакивал на деревья, сучья и коряги цепляли за одежду. Опять зачавкала болотная почва, выгоняя на траву черную смрадную жижу, но он ничего не замечал.
Ручей, нет, не ручей, а речка, настоящая речка с желто-взмученной водой в черно-торфянистых берегах, поросших лещугой и острецом, преградила им путь. Довольно быстрое для лесной речки течение закручивало мелкие воронки. Была она не широка, но не перескочишь, и достаточно глубока, чтобы не перейти вброд. Павел Алексеевич сунулся, но сразу потерял дно и всем телом откинулся назад, на берег. Река подымала берег с их стороны, ветлы и ольхи опрокинулись головами в воду, иные были мертвы, а иные сохранили зелень торчащих из воды веток. Но по ним не перейдешь. Павел Алексеевич метался с тяжелыми корзинами по берегу от дерева к дереву, делая попытки ступить на какую-нибудь лесенку, то гнилостно распадавшуюся под ногой, то сразу тонувшую, и наткнулся-таки на переправу. Можно подумать, что человеческие руки завалили березу в самом узком месте реки, где берег мысом вдавался в воду. Ветви дерева впутались в густую траву на другой стороне, а ствол перекинулся мостком через мутную воду.
— Оставь корзины! — крикнула Нина.
Павел Алексеевич поспешно и как-то безотчетно опустил корзины на землю и боком двинулся по стволу. Он забыл переобуться в резиновые сапоги, кожаные подметки туфель скользили. Будь ствол потолще и не так окатан водой, слизавшей с него кору, Павел Алексеевич все равно перешел бы, ведомый самым надежным поводырем — страхом, но тут, не достигнув середины, он словно задумался на миг и грузно, неуклюже плюхнулся в воду. Его накрыло с головой, он выпрямился, вода не достигла подбородка. Нина, испугавшаяся было, стала хохотать, глядя на его мокрую, облепленную водорослями голову.
— Держи документы! — крикнул Павел Алексеевич. Достал из нагрудного кармана куртки измокший паспорт, водительские права, членский билет Союза художников, сложил и швырнул на берег.
— Ты образцовый гражданин, — с издевкой сказала Нина, подбирая рассыпавшиеся документы, — в такой момент помнишь о бумажках.
Павел Алексеевич не ответил. Он попытался достичь другого берега вброд, но только нахлебался воды. Нина протянула ему корягу и помогла выбраться. С него стекала желтая вонючая вода.
Нет, он не мог собрать себя нацельно, как ни старался. Нина что-то говорила, кажется, предлагала поискать другой путь. Зачем им на ту сторону, ведь они не шли через реку, и еще что-то о грибах, что их придется бросить. Какие грибы, при чем тут грибы?.. Голос ее все отдалялся, словно скрадывался расстоянием, а рядом, у самого уха, у виска, готовая вонзиться ему в голову, в глаза, в лоб, лязгала и лязгала железная лопата, вгрызаясь в каменистую землю, в которой он был похоронен. Но он уже знал, что не умер, нет, не умер, хотя весь земной шар, расколотый фугасом, рухнул на него чудовищной массой и закопал в себе. И все-таки он не умер. Он был слеп, недвижим, на него давила немыслимая тяжесть, груди было не подняться для вздоха, и как он вообще дышал, когда рот и нос были забиты землей, но он дышал, он жил, потому что слышал. Он слышал лопату, вгрызающуюся в землю, и понимал, что его откапывают, хотят спасти, но могут перерезать тоненькую ниточку, которой он еще привязан к жизни. Он хотел крикнуть, предупредить, но голоса не было, голос был заперт в груди навалившимися глыбами, заперт земляным кляпом во рту. Он хотел отвалить глыбы, хотел выплюнуть землю, но не мог двинуть ни рукой, ни ногой, ерзнуть, шевельнуться, не мог даже разомкнуть спекшиеся губы. Он был скован, скручен, спеленат, как мумия, в этом земляном мешке. И тогда он заорал внутри себя, заорал, чтобы лопата скорее нашла его висок или горло и освободила от непереносимого ужаса… Он задохнулся в своем беззвучном крике и потерял сознание. Никита и старшина Сергунов, откопавшие своего командира, и те восемь человек, что остались от взвода после взятия стратегической высоты, условной, воображаемой высоты, не видимой глазом, не чуемой дыханием и неощутимой под ногами, когда ее брали, не значащейся ни на одной географической карте, но нужной для России, увидели, что он мертв, и не поверили этому. Они вернули ему дыхание и отправили в полевой госпиталь, где он через сутки очнулся. Но в каком-то смысле он навсегда остался в земляной могиле, ибо все, что напоминало ее ощущение безвыходности, насылало на него нечеловеческий ужас. И с годами ужас перед замкнутым пространством не шел на убыль, а все усиливался. Запертые двери были могилой, толпа у театрального подъезда была могилой, метро, ночные поезда, маленькие автомобили, лес, из которого нет выхода, — все это могилы. Но лес, ночной, глухой, без прогляда, без спасительного огонька, и впрямь мог стать могилой, — такого ему не выдержать, лучше размозжить башку о дерево — хоть в смерть, но все-таки выход. И не было на земле силы, которая могла бы ему помочь, когда он слышит у виска лязг лопаты и тяжесть земли давит на сердце, мозг, на самую субстанцию жизни.
…Он схватил корягу, отломил мешающий сук и превратил в шест. Опираясь на шест, двинулся по стволу, осторожно ставя ноги, чтобы не оскользнулись подметки. Шест сломался на середине реки, он рухнул в воду, чудом не распоров лица о впившийся в вязкое дно обломок. Острый конец скользнул по щеке, по веку и поцарапал бровь. Кровь из ранки потекла на глаз.
И опять он выбирался на берег, с трудом выхватывая ноги из илистого засоса, цепляясь за палку, протянутую Ниной; палка обломилась — все здесь было от сырости гнилым, трухлявым, непрочным, — по счастью, он успел ухватиться за тонкие, похожие на бледно-розовых червей корни, свисающие с торфяного среза берега.
Лопата лязгала и лязгала у виска. Нина опять что-то говорила, но лишь одно слово «грибы» проникло в охваченный недугом мозг. Он схватил корзины за ручки и устремился по стволу быстрым, семенящим шагом канатоходца. И тяжелые корзины послужили балластом, он достиг противоположного берега и рухнул на землю.
Он смахнул кровь с глаза, утер рукавом лицо. Он еще не спасся и не знал, спасется ли, но какой-то рубеж был взят, и лязгающий звук чуть отдалился от уха. Обернувшись, он увидел, что Нина переходит реку. Она шла медленно, прижимая к груди полиэтиленовые мешки с грибами и не глядя под ноги, словно забыв, что под ней река.
— Брось мешки! — крикнул он, вскакивая на ноги.
С какой-то балетной грацией тяжеловатая Нина легко продвигалась по стволу, еще шаг — и она ступила на берег. Он заметил, что у нее странные глаза — широко открытые и неподвижные. Но краткая передышка уже кончилась, лопата залязгала у самого уха, что-то черное, душное навалилось, зажало со всех сторон, и, спасаясь от смертельных дисков, он безотчетным движением подхватил корзины и метнулся прочь от реки.
Нина безмолвно последовала за ним. За речкой оказалось другое болото. Она видела, как оступался, проваливался и падал Павел Алексеевич, как тяжело волочил нагрузшие торфом ноги к очередному просвету, такому же обманчивому, как и все предыдущие; мнимая щель обернется стволами берез или осин, а за ними станет лес стеною, и зачавкает болото, и река заворотит излучину поперек пути, и так до наступления ночи, а что будет тогда — она боялась думать.
Она уже поняла, что Павлом Алексеевичем сейчас владеют какие-то иные силы, не имеющие ничего общего с бытовым страхом. Он не властен над собой, неуправляем, лишь изредка его воспаленность пронизывает краткая остынь, и тогда он делает что-то разумное, и тут же вновь его захлестывает необъяснимый, мистический ужас. Она не верила в сверхчувственное, этому должно быть разумное объяснение, но сейчас не до того, надо выбраться из леса, выбраться до прихода тьмы. Если б она могла точно определить, какого направления держаться, но в том-то и горе, что шоссе давно уже посылало сигналы с разных сторон, и пропала уверенность, что она вообще слышит шоссе. Павел Алексеевич сбил ее с толку, а она слишком поспешила отпраздновать свою глупую, стыдную победу и нарочно выпустила вожжи из рук. А теперь и сама потеряла ориентировку. Хоть бы куда-нибудь вывел их проклятый, заколдованный лес!