Фридрих Горенштейн - Искупление
– Ты весь мокрый, – заботливо сказала Сашенька, – ты весь мокрый, миленький мой, сердце мое…
– У меня упадок сил, – сказал лейтенант, тяжело дыша, – полный упадок… Смогу ли я сегодня ночью выкопать из земли мать и сестру… Они убиты одним кирпичом все вместе…
Он схватил вдруг Сашеньку цепко за запястья и приблизил ее лицо к своему, сжигаемому лихорадкой.
– Нельзя так дешево продавать свою кровь, – шепотом сказал он, – это плохая коммерция… Так невыгодно торговать своей кровью… Надо брать за каплю литр… Два литра… Ведро… Только тогда станет меньше покупателей…
– О чем ты, миленький? – спросила Сашенька, любуясь его голубыми глазами.– Не надо себя тревожить…
– Прости, – сказал лейтенант, – это, может, минута, мгновение… Я забыться хочу… Может, в этом спасение… Я другого хочу… Погрузиться в другое… Прости меня, девушка… Этот пьяный дворник-католик говорил об искуплении… Но мне страшно, а страх ожесточает сердце… Я не могу представить, как раскопаю сегодня землю и увижу в глине мать… Я мечтаю только о том, чтоб черты ее исказились до неузнаваемости… На карьерах фарфорового завода лежат десять тысяч… Их убил фашизм и тоталитаризм, а моих близких убил сосед камнем… Фашизм временная стадия империализма, а соседи вечны, как и камни.– Он на мгновение замолк, глотнул несколько раз. – Мне рассказывал дворник, он смотрел в окно, но защитить боялся… Сперва сосед убил сестру, потому что она была молода и могла убежать или сопротивляться. Потом он оглушил отца, мать лишилась чувств, и практический ум чистильщика сапог подсказал ему, что ее можно оставить напоследок… Он начал гоняться за пятилетним братишкой и не мог догнать его довольно долго, потому что тот то на четвереньках пролезал под столом, то бегал вокруг фикуса… Сосед отодвинул в сторону стол, фикус и стулья, только тогда ему удалось убить мальчика… Потом он добил отца и убил мать. Она умерла легко, потому что отец видел все, лежа лишь оглушенный, а мать умерла, не приходя в сознание… Возможно, он просто раздробил ей череп уже мертвой, я очень надеюсь на это, потому что у матери было слабое сердце… Потом сосед связал ноги всех бельевой веревкой, вытащил во двор и так затащил в помойную яму, в нечистоты… Взяв лопату, он пачкал им дерьмом лица, набивал дерьмом рты… Сейчас он работает на лесопилке в Ивдель-лагере… И знаешь, о чем я мечтаю… Я мечтаю, чтобы он выжил эти двадцать пять лет, вышел на свободу, и я мог бы ногтями распороть ему кожу на шее… Пусть старческую кожу, все равно… Чтоб кожа эта свисала ему на плечи будто воротник, и ждать, ждать, пока он медленно истечет кровью из порванных шейных вен… И мочить в его крови пальцы… Я знаю, что с такими мечтами долго жить нельзя…
– Миленький мой, – говорила Сашенька, сильно уже обеспокоенная хриплой торопливой речью возлюбленного своего, похожей скорей на бред.– Миленький мой, – говорила Сашенька, прижимая его голову к своей груди, – я тоже одна… Отец мой погиб за родину, а мать воровка… Мне тяжело… Но мы теперь вместе…
– Да, – сказал лейтенант, – мы вместе… Надо думать о другом, иначе у меня лопнет череп… Надо чувствовать другое, жить другим… Сейчас, именно сейчас… Все решают минуты… Знаешь, мне снилось несколько раз, как я убиваю этого чистильщика сапог… После того, как я узнал подробности… Стоит мне закрыть глаза… Сегодня тоже рассветный сон… Я стоял по пояс в крови… Стены и потолок – все было цементным… Гулкое эхо… Там был жуткий момент – я убивал детей его… Я конченый человек… Говорят о всепрощении, об искуплении. А я не только во сне, я и наяву мечтаю… Я тешу свое сердце, я испытываю сладость неописуемую от мучений убийцы моей матери… Я выламываю ему пальцы, я рву ему жилы на ногах…
Лейтенант задохнулся. Он весь покрыт был мокрой испариной.
– Пойди в кубовую, – сказал он тихо, – узнай… Я искупаться хочу… Можно ли нагреть… Работает ли душ… Именно сейчас сходи… У меня тело зудит… Я хотел бы быть чистым…
Сашенька встала, надела сапожки. Лейтенант лежал, откинувшись на подушку, успокоенный, грудь его, ранее часто вздымавшаяся, теперь дышала равномерно. Сашенька вышла в коридор, залитый солнцем, но, дойдя до первого же оконного проема, увидав кусок яркого зимнего дня в самом своем расцвете, белые от снега, поблескивающие крыши, черных спокойных ворон, небесную синь, крики детворы, доносящиеся снизу, очевидно, от старой бани, где была горка для катания. Увидав и услыхав все это, Сашенька испытала вдруг страшное, непонятное беспокойство, перешедшее в испуг, и она кинулась назад, рванула дверь номера. Лейтенант лежал на боку, лицом к стене, и правая рука его была согнута в локте, прижата к голове. Сашенька схватила эту руку обеими своими руками, пытаясь разогнуть, оторвать от головы, еще не понимая зачем, но рука эта была железной, неподвижной, и через сукно Сашенька чувствовала ее бугристый, напрягшийся бицепс. Тогда Сашенька зубами вцепилась лейтенанту в запястье, торопливо, остервенело, лейтенант застонал и, пытаясь оторвать Сашеньку, ударил ее левой рукой наотмашь. У Сашеньки загудело в висках, радужные винтообразные пятна понеслись в глазах, но она не выпустила запястья, еще сильнее сжав челюсти, и нечто тяжелое выпало на пол.
– Все, – прохрипел лейтенант, – все… Пусти…
Лишь тогда Сашенька откинулась и села на кровати. Ей не хватало воздуха, и она сидела, широко раскрыв рот. На полу у кровати лежал большой армейский пистолет ТТ. Некоторое время было тихо.
– Какая глупость, – сказал лейтенант, – забыл запереться на крючок… Какая мелочь…
Тогда Сашенька заплакала.
– Ты дурак, – сказала она.– Ты дурак, дурак… Ты бессовестный человек, вот ты кто… Ты хотел меня обмануть…
– Я не пережил войны, девушка… Я убит… Я, студент философского факультета, стал сторонником кровной мести, после того как увидел в сарае лицо моего отца, искаженное мукой, со следами нечистот на губах…
– Мне тоже не хочется иногда жить, – сказала Сашенька, – хочется, чтоб я лежала и все меня жалели…
– Ты хорошая девушка, – сказал лейтенант и сел. – Все неправда… Несмотря ни на что, мне хочется жить… Несмотря на то, что отцу моему, еще живому, чистильщик сапог набивал рот дерьмом… Спаси меня… Надо думать о другом… Раз ты меня спасла… Я ударил тебя… Это ужасно… Все что…
– А мне не больно, – сказала Сашенька. – Ты не беспокойся, славненький мой…
– Надо о другом…– говорил лейтенант, – совсем о другом… Оно заслонит… Оно спасет…
Он вдруг обхватил Сашеньку так, словно тонул и дотянулся наконец до предмета, обещающего спасение. Он прижал ее грудь к своим губам, и Сашенька ощутила щекочущее томление во всем теле, давно не посещавшее ее, но теперь оно было живым, все ранее испытанное было ничто по сравнению с этим, в сладости этой не было ни порока, ни испуга, она чувствовала, как неопытные и неумелые руки возлюбленного обнажали тело ее, снимая одежду, но не испытала и тени стыда.
– Мне холодно, холодно, – шепотом пожаловалась Сашенька, и он торопливо натянул на обнаженную Сашенькину спину одеяло. Все было просто и справедливо, и Сашенька старалась помочь усталому возлюбленному, также охваченная нетерпением. Суставы Сашеньки млели от тоски по желанной минуте, которая никак не наступала, и жажда этой минуты была велика и недоступна тем, кто уже перешагнул ее, ибо никакими воспоминаниями и воображением нельзя
было восстановить этой апокалиптической жажды, когда она оставалась позади. Но вот она кончилась и для Сашеньки, и наступили сладкие мучения, блаженное истязание, от которого приятно таяли силы, из груди исторгались радостные стоны, и наконец пришло невиданное доселе ощущение исчезновения, смерти души, которую хотелось бы продлить вечно, бросив бесовский хмельной вызов жизни, природе, бессильному порядку, насмехаться, торжествовать над всеми святостями этого света, плевать на Бога, издеваться над атеизмом, презирать страдания, не признавать ни отца, ни матери, ни родины, ни любви и прочее, и прочее, трудно определяемые желания, ощущения в этот миг полного торжества тела над Душой, неразумного над разумом, животного над человеком, идей дьявола над идеей Бога, момент зачатия, единственный миг, двойственный, как все во вселенной, когда жизнь, лишенная помощи фантазии и разума, показывает свою подлинную цену, равную нулю, и правдой этой доставляет наслаждение непередаваемое. Но впечатление это, при всем необычайном блаженстве, зыбко и бессловесно, бросив вызов разуму и фантазии, оно само оказывается поверженным тем, что, лишившись слов и мыслей, не способно расшифровать, свою суть и соблазнить этим человека и, будучи непорочным, быстро угаснув, лишь усиливает порядок и укрепляет целенаправленность и смысл жизни. Так проходящая, гонимая, полная надуманного смысла жизнь вступает в борьбу с вечным, реальным, царящим во вселенной хаосом и побеждает.