Владимир Шаров - Старая девочка
Поверьте, я Веру ни в чем не виню, я бы вообще никогда и ни в чем ее винить не смог, но так, со стороны, я думаю, что ни перед кем в жизни она больше, чем передо мной, виновата не была. Она ведь тяготилась, стыдилась меня до невозможности, из-за того, что по ночам я под себя ходил. Видели бы вы, как ее передергивало, когда мне постель менять надо было и когда я ее мамой звал, даже если это не на людях было, ее тоже всю передергивало. А ведь я ее любил. Из-за этого старался целый день на улице быть, из-за этого и бежал от них, когда совсем уже невмоготу сделалось. Понимаете, Дрейфер, я бежал и верил, что вот скоро стану таким, что она обязательно мной гордиться будет, тогда и вернусь».
Ушаков снова замолчал, но Дрейфер уже понял, что вмешиваться незачем, сам заговорит. Так и получилось. «Ей вообще ни за кого замуж выходить было не надо, — сказал Ушаков твердо. — Не для нее это. Она очень чистая была и наивная, хотела прожить жизнь, как все, а ей, по природе, нужно было другое. Она и сама тогда не знала, что ей нужно другое. А я, что я, пацан семилетний, сосунок, мог сделать? Я видел, что она хочет, чтобы я ушел, я и ушел. Так что я не был блудным сыном, не думайте, не был, она хоть и не говорила „уходи“ — сама меня прогоняла, но я знал, что когда-нибудь всё равно вернусь. Я ведь тоже другой, и мне никто, кроме нее, никогда нужен не был. Плохо лишь, что я про себя это знал, а она не знала, и скажи я, что нам только тогда хорошо будет, если мы с ней вдвоем — мать и сын — жить станем, не поверила бы. Всю жизнь только мать и сын, больше никого», — повторил он.
Стенограмма допроса Коли Ушакова поразила и Смирнова, и Ерошкина. Работа Дрейфера была оценена как исключительно успешная. Целую неделю он ходил по управлению именинником, главное же — на коллегии НКВД по ее результату было принято единогласное решение: отозвать Ушакова из армии, попробовать использовать его, чтобы остановить Веру.
На той же коллегии было также решено вообще значительно расширить круг лиц, привлекаемых для выполнения данной задачи, в первую очередь за счет тех, кто раньше был сочтен бесперспективным. Так, два месяца спустя в их число попал и Корневский — первый муж Веры, хотя по безразличию, с которым Вера отзывалась о нем в дневнике, он, пожалуй, мог соперничать только с Колей Ушаковым.
В выступлении Смирнова на коллегии среди прочего прозвучала и другая интересная мысль: всё, связанное с людьми из орбиты Веры, сказал он, по-видимому, куда сложнее, чем нам в следственной практике встречалось раньше; смотришь стенограмму допроса одного, второго, третьего — каждый вроде бы понятен, и вдруг — что-то не то. Во всяком случае, стоит что-нибудь предсказать, сделать прогноз — и сразу же на бобах. Поэтому, продолжал Смирнов, мне кажется, что в этой истории мы должны вести себя нетрадиционно. Как это ни трудно, на некоторое время нам надо целиком и полностью довериться подследственным. Верить им во всем. Считает подследственный, что он может быть нам полезен, то есть может стать именно тем человеком, к которому идет Вера, — и всё, этого достаточно, мы его берем без каких-либо оговорок. От этого дела, закончил Смирнов, чересчур многое зависит, чтобы можно было пренебречь малейшим шансом.
Корневскому та коллегия, между прочим, спасла жизнь. Год назад он был арестован по делу о военном центре троцкистско-зиновьевского заговора. Арестован так же, как и Берг, через несколько дней после нового назначения. Якир представил его на должность командующего артиллерией своего военного округа, Сталин подписал это назначение, но одновременно подписал и приказ об аресте. Следствие по военному центру давно было закончено, месяц назад состоялся и суд. Почти все обвиняемые получили высшую меру, Корневский тоже, хотя прежде он неплохо сотрудничал со следствием и на суде дал нужные показания. По всему, его должны были уже расстрелять, но им повезло: из-за путаницы с прошением о помиловании Корневский оказался жив.
Допрос Корневского Ерошкин решил вести сам. Когда из Владимирского изолятора, где тот ожидал расстрела, доставили бывшего комкора, Корневский Ерошкину не понравился: седой, беззубый, чуть не пополам сложенный старик, трудно было поверить, что ему нет еще и сорока пяти. Из материалов по «центру» Ерошкин знал, что Корневский хорошо держался лишь первую неделю, потом сдал всех, кого от него требовали, даже с добавкой. И здесь, едва Ерошкин просто так, для разгона, назвал фамилии старых, двадцатилетней давности сослуживцев Корневского, они попались ему в дневнике Веры: один был свидетелем на свадьбе, другой дал тогда машину и ездил с ними на пикник, — Корневский тут же подтвердил, что и они были активными участниками военного центра.
Таких людей Ерошкин презирал. Конечно, каждый советский человек должен был, не жалея сил, помогать следствию, но такая покладистость для дела была по-настоящему вредной. В сущности, это было еще одной формой вредительства, крайне изощренной его формой. Она портила чекистов, приводила к тому, что поднимались наверх, делали карьеру самые неумные, неумелые из следователей, и, что тут делать, НКВД пока не знал. Но хитрость была не только в этом. Подследственный вроде бы сломан, всё просто отлично, и вдруг ни с того ни с сего арестованный начинает давать показания на людей, которые сейчас следствию не нужны. Один такой стукач легко заложит целую армию. Но он ведь понимает, сразу всю армию не арестуешь, страна не может остаться без армии, а как следователю узнать, что в показаниях — правда, а что нет, не ответит никто.
То есть здесь обвиняемый пользуется самым современным методом дезинформации — не скрывать правду за семью печатями, наоборот, выставить на всеобщее обозрение, растиражировать, сделать доступной каждому, но раньше спрятать ее среди великого множества неправд, ведь отделить зерна от плевел куда сложнее, чем сломать любую печать. Очень многие подследственные сегодня думают — это как бы стало всеобщей верой, — что, оговорив каждого, кого хоть раз в жизни видел, ты тем самым парализуешь работу органов.
Эту тактику и этих людей Ерошкин ненавидел: полностью капитулировать, лечь на спину и задрать ручки вверх, всем видом показывая, что в схватке больше не участвуешь, и вот, когда тебя просто переступают, попытаться схватить, укусить беззубым ртом.
Эффективность этого была невелика, НКВД давно решил, что всё важное в деле надо определять заранее. И кто по нему проходит, и какую роль играет, цели, задачи, акции, которые уже совершены или еще только готовятся, — словом, всё. Дальше можно было оговаривать кого угодно и в чем угодно, но если в первоначальный план это внесено не было, ты старался зря.
В таком построении работы было немало хорошего, НКВД наконец перестал — по мнению кое-кого, вызывающе — отличаться от других министерств. Четкий план, возможность, соревнуясь, его выполнить и перевыполнить, предсказуемость в работе — во всем этом было много ценного. Ведь трудно жить, каждую минуту ожидая удара в спину, в итоге ты уже не столько работаешь, сколько смотришь, не подкрадываются ли сзади. Теперь же страха стало меньше.
Всё же не одному Ерошкину было жаль времени, когда он любил, по-настоящему наслаждался следствием. Он любил дознание именно за эту его непредсказуемость, за то, что никогда не знаешь, что вот сейчас услышишь от арестованного, не знаешь, правду он говорит на этот раз или снова лжет. Тут всё и всегда было новым, всегда надо было быть настороже, на стреме, чтобы не дать себя завести черт знает куда.
Как на охоте: враг петлял и петлял, двоил и троил след, только бы сбить тебя с толку. Он не просто путал, но, сделав круг, мог у собственного же следа устроить на тебя засаду или из своих показаний соорудить наживку и, едва ты клюнешь, — подсечь. Десять поколений их, Ерошкиных, были у своих помещиков егерями и псарями, славились они на всю округу. Как рассказывал ему дед, в Нижегородской губернии, откуда они родом, двести лет ни одной большой охоты без Ерошкиных не обходилось.
Теперь, когда всё это ушло в прошлое, однажды во время осеннего гона, дело было, кажется, под Рязанью в лесничестве, Ерошкин горько сказал Смирнову: «Ныне мы на звероферме работаем, а помните, Алексей Николаевич, ведь и в Москве у нас была хорошая охота? Никуда ехать не надо было». И Смирнов его понял, но ответил примирительно: «Что же, что на звероферме, зато выход шкур больше». Но Ерошкин не угомонился: шкур-то больше, да куда они против прежнего, да и нам удовольствия никакого. «И то правда», — на этот раз согласился Смирнов. Сам он в следственном деле был настоящий гений, начинал еще при Дзержинском и знал в органах всё.
Наконец Ерошкину надоело слушать этот бред Корневского о сослуживцах, и он решил, что пора переходить к Вере. Спросил о ней, и тут Корневский насторожился. Так он журчал легко, будто фонтанчик, что бы его ни спрашивали, отвечал раз в десять больше, чем было надо. И вдруг вода иссякла. Когда пауза стала неприличной, Корневский все-таки сказал: «Да, это моя первая жена». — «А вы знаете, как сложилась ее жизнь после развода с вами?» — «Нет, — на этот раз быстро ответил Корневский, — о ее дальнейшей жизни мне ничего не известно». — «О других, с кем вы тогда были знакомы, вы всё знаете, хотя тоже верных двадцать лет не виделись, а о ней ничего?» — «Да, — сказал Корневский, — о ней я ничего не знаю».