Наум Ним - Господи, сделай так…
В Тимкином дому теперь во все ее нерабочее время стрекотала швейная машинка и, перекрикивая этот стрекот, постоянно приказывались какие-нибудь хозяйственные распоряжения. Но и в рабочее время матушки Тимке не было никакой возможности отлучиться со двора. Он должен был постоянно что-то делать по дому, возле дома, в огороде. Это уже не были прежние понятные поручения про сложить дрова, или поправить забор, или помочь с выкапыванием картошки, которые с нашей помощью исполнялись влёт. Теперь от Тимки требовалось быть хозяином в доме и делать все необходимое, чтоб не стыдно было перед соседями.
— Мне не стыдно, — пожимал плечами Тимка.
— А мне — стыдно, — перекрикивала через неостанавливаемую швейную машику Галина Сергеевна.
— Но от меня что ты хочешь? Что?
— Чтобы ты человеком был и настоящим мужчиной в доме, а не как эти, которые ходят как козлы в огород и толку с них как с козла молока…
Все это было вроде бы разумно, только — трудноисполнимо, но Галина Сергеевна не отступала и по крайней мере по части гардероба добилась полного осуществления своих замыслов, сострочив себе два в меру строгих костюма, необыкновенно преобразивших ее в неприступную красавицу. Однако хозяйство никакими ее разумными распоряжениями не налаживалось и даже наоборот — с каждой попыткой очередного улучшения обнаруживались все новые дыры. Тимка совсем извелся и стал нелюдимым да огрызливым.
Вот тогда Мешок в переживаниях за Тимку и пожелал, чтобы того не заставляли работать по дому. Только это и пожелал, упустив из виду хорошо известные ему побочные эффекты.
Дом загорелся, когда Тимка с приглашенным в помощь пенсионным соседом-печником прочищали на крыше засорившуюся печную трубу.
— Не пойму, что там застряло? — бурчал печник. — Но чтой-та держит… Что б это могло быть? И изнизу глядел — не видать, и изверху… Прийдется всю трубу разбирать — по кирпичику и до самого энтого засору…
— А если не найдем? — Тимка хотел знать все свое ближайшее будущее.
— Печку станем разбирать… По кирпичику…
От такой перспективы впору было взвыть.
— А может, посветить туда чем-нибудь? — предложил вдруг Тимка.
— Так светили уже фонариком. И изверху светили, и изнизу — не видать…
— А если факел туда спустить?
— Можно и факел, — не возражал печник.
В общем, ума — палата, что у старого, что у малого.
Старик скручивал газетные жгуты, поджигал их и ронял в трубу, где они сразу же и гасли.
— Вот идрить твою, — сокрушался печник и сворачивал очередной жгут.
Наконец его упорство победило, и в трубе загорелась сажа, пыхнув жарким выдохом наверх — прямо в лицо старика, а пока тот отирался да “идритькал”, на чердак сквозь неплотную кладку кирпича валом валил дым из трубы. Потом и с огнем…
Галина Сергеевна прибежала к пожару, голося громче пожарной машины, которая медленно катила следом за ней, чтобы посмотреть, что и как, потому что свой запас воды она уже израсходовала только что во время показательных учений перед неожиданной инспекцией из района и теперь как раз собиралась мчаться на озеро, чтобы из него засосать в себя новую порцию. Она уже и мчалась, но стало известно о пожаре, и профессиональное любопытство пересилило профессиональную необходимость — вот и завернули посмотреть.
Галина Сергеевна увидела живого испуганного Тимку, сразу успокоилась и бросилась спасать вещи из дома, крыша которого жарко пылала, стреляя огненными искрами во все стороны.
— Стой, сумасшедшая! — заорал из пожарной машины мой сосед, пожарник Трофимов, и даже выскочил из кабины на землю. — Вот сейчас крыша рухнет и — кранты, — со знанием дела объяснил он столпившимся вокруг Тимкиным соседям.
И как в воду глядел: крыша действительно рухнула, выпалив столб огненного фейерверка высоко в небо, но Галина Сергеевна уже успела выскочить из дому, унося из пожара свой новый костюм (второй был на ней), чтобы, и став погорелицей, можно было ходить не каканучкой, а решительной и неприступной красавицей. В конце концов, может быть, именно это через несколько месяцев их с Тимкой и спасло.
Вот с того учиненного им пожара Мешок и придумал тетрадку с новыми правилами исполнения его желаний. Он дал себе (и Богу, конечно) честное-пречестное слово быть впредь рассудительным, осторожным и предусмотрительным. Точнее сказать, он клял себя самыми последними словами, обещая неведомо кому, что больше никогда-никогда не будет ничего переделывать в мире…. А тетрадку он придумал несколько погодя — когда чуточку успокоился…
Вскоре Мешок удумал абсолютно бесспорное по доброте и справедливости дело безо всяких сопутствующих неприятностей. Он разложил тетрадку и с долгими сопениями накаракулил: “Пусть никто и никогда не убьет Фиделя… Кастро, который из Кубы… Пусть он доживет до глубокой старости и будет счастливым. Господи, сделай так”. Мешок еще раз все передумал и уверенно поставил точку, а чтобы это его правильное обустройство мира точно сбылось, несколько раз прошептал свои пожелания как бы прямо на ухо Богу (или кому там его донесения попадают).
Фидель улыбался со всех плакатов и газет, им были полны все киножурналы перед фильмами в клубе и новости по радио и телевизору. У Мешка не было телевизора, но он часто бывал у кого-то из нас и всегда застывал радостный, когда показывали Фиделя, застывал и завороженно глядел. Да и не он один. Все вокруг влюбилась в этого бородача. Куба вместе с ее революцией стала мечтой мальчишек, а Фидель был в этой революции что наш Ленин, только красивый и героический. Фиделя возили по всей стране, обряжали в тулуп, таскали на охоту, а вся страна любовалась им и пела про Родину или смерть…
И Фидель Кастро действительно счастливо уберегся ото всех многочисленных покушений на свою жизнь и свою революцию. Жаль, что советский агитпроп с тем же размахом не рекламировал Че Гевару, а то, глядишь, и этот уникальный революционер дожил бы до глубокой старости и глубокого маразма…
В общем, в пожелании Мешка не было ничего удивительного. А сам Мешок так радовался своей правильной удумке, что на какое-то время стал совсем прежним и нормальным, хотя отличить нормального Мешка от грустного и задумавшегося до полной отключки вряд ли кто смог бы, кроме, разумеется, его бабки да нас с Серегой и Тимкой. Мы знали Мешка как облупленного и с ходу определяли, что он снова не в себе. Вернее, почти целиком в себе и в своих неведомых думах, которые он ворочал чуть ли не кряхтя от усилий, и мы точно углядели, когда Мешок сызнова всеми силами наморщил мозги.
Мешка изводили глобальные вопросы порученного ему служения.
Вот, например, можно ли просить чего-нибудь хорошего для бабки? С одной стороны, было бы правильно и справедливо, чтобы бабке наконец выпала в жизни какая-нибудь радость. Ну, скажем, попросить, чтобы она узнала, где позахоронены ее и Мишкины близкие родственники, — вот ей и счастье. И что в этом ее счастье может быть плохого, когда всем от этого одно только хорошее? Но, с другой стороны, просить хорошего для бабки — это же почти что просить для себя, а для себя просить нельзя. А вот если бабка сильно захворает и возьмется помирать — что тогда делать? Не просить ей добра несправедливо, а просить нельзя, потому что опять же получается — для себя.
А можно ли просить чего доброго для нас с Серегой и Тимкой? Это ведь тоже какой-то частью получается и для самого Мешка? А что, если именно поэтому так жутко все получилось с его просьбой для Тимки?
Или вот еще: почему прежние Боговы разведчики, что были до Мишки, не остановили войну? Не может же быть такого, что разведчиком у него один Мишка. Надо, чтобы по всей земле и во все времена. Так что же эти разные рихарды зорге такое допустили? Подсказали бы вовремя, чтобы кто убил Гитлера, и не было бы войны, и были бы у Мишки живые отец и мать, да и вообще — полный дом родичей. Так просто было сделать все для всех справедливо, а почему-то не сделалось…
Мешок долго поздними вечерами молился перед бабкиной иконой, выпрашивая ответов на свои неразрешимые вопросы, и чутко вслушивался в засыпающий мир. Небеса помалкивали. Когда в такой же ситуации оказывались не Боговы, а самые настоящие советские разведчики во время войны, то в фильмах об этом говорилось, что они остались без связи.
Клавдюванну эти ревностные молитвы не на шутку встревожили, особенно тем, что в горячечных шептаниях внука она не слышала никаких положенных причитаний из известных ей правильных молитв. Она снова вспомнила графа, будь он неладен, — вспомнила, что граф тоже молился неведомо кому, за что его и нарекли анафемой, но главное, что этот граф после своих неправильных молитв ушел навсегда из родимого дома.
Слезами и уговорами Клавдяванна снова потащила Мешка к доктору, но на этот раз — к хирургу Баканову, потому что никак нельзя было с таким деликатным и, можно сказать, божественным делом идти к христопродавцу Насовскому, а Баканов хоть по жизни своей и нехристь, но скорее всего — крещенный с издества, ведь были и у него какие-никакие, но православные родители, которые никак не могли не покрестить родное дитя.