Дмитрий Новиков - Голомяное пламя
– Эй, пацан, ну-ка стой! – Гриша и не заметил, откуда появились два больших уже парня. Потом только он догадался, что они довольно давно шли за ним, отслеживая его одиночество.
– Деньги есть? – Они были совсем взрослые, коротко стриженные, с какими-то искаженными лицами. Будто душа внутри так скукожена, что на поверхность выдавала застывшую маску бездумья и беды.
– Есть… – Гриша вспотевшей внезапно ладошкой достал из кармана давно там бережно носимые двадцать копеек. Мороженое продавалось за углом.
– Давай сюда. – Один из парней ловко схватил монету.
Старших нужно уважать – его давно учили этому. Он и уважал. Старших нужно бояться – он понял это в одну секунду. Он вдруг увидел, что глаза могут быть пустого цвета. В животе стало холодно и гадко. Мертвящая оторопь обездвижила его. Он понял, что смотрит на всё происходящее со стороны и самостоятельно не может сделать ни одного движения. Словно во сне. Страшнее всего было знать, что это не сон.
Парни будто унюхали исходивший из него ужас:
– Домашний? Маму-папу любишь? Пирожки кушаешь? – Гриша механически кивал на каждый вопрос.
– Пойдешь с нами, сука! Понял?!
Гриша опять кивнул. Оцепенелость и наблюдательность – он понял, что ему больше ничего не осталось. Воздух был сумеречным. Вдалеке развешивали красные флаги.
Они шли между серыми пятиэтажными домами, словно добрые друзья, один помладше – двое постарше. Тот, что был выше, даже по-братски положил маленькому руку на плечо. Чтобы не убежал. Сквозь тонкую ткань куртки Гриша чувствовал мертвую хватку грязных пальцев, от которых нестерпимо несло никотином и чем-то еще, настолько отвратительным, что едва держались рвотные позывы. А еще он хорошо помнил слова второго, плотного: «Вот здесь у меня заточка, – он приоткрыл карман пиджака и показал металлическую расческу с длинной, тонкой, словно стилет заточенной рукояткой. – Будешь дергаться, насквозь проколю».
Они шли, а навстречу им шло множество людей. Попался даже один милиционер, и мальчик просяще, как собака, которую на узловатой веревке тянут за угол, от глаз людских подальше, посмотрел на него. Но плечо еще сильнее сжали чужие пальцы. Они словно проникли под кожу, под ребра, в душу, и Гриша не смог ничего сказать, ни крикнуть, ни даже дернуться.
Странное дело – он действительно всё понимал, двигался, даже как будто наблюдал со стороны за собой, за своим ужасом, – но любые попытки что-то сделать, переменить, попытаться страх без остатка разъел кислотой, и только привкус тошнотворный во рту остался от других, кроме него, чувств.
– Ага, есть. – Один из новых друзей толкнул незапертую дверь подвала. Она открылась со скрипом. Они все споро вошли внутрь, в затхлую темноту, пахнущую плесенью и мокрым песком.
В подвале было темно. Только тонкий луч пробивался через кошачью дыру в заложенном кирпичом подвальном окне. Пустое, огромное помещение, огромный пустой куб с песчаным полом. Посередине змеились какие-то трубы, обмотанные полусгнившей изоляцией, словно разложившейся, клочьями слезающей кожей. Мелкие пылинки в солнечном луче беспорядочно толклись, шарахаясь от ужаса из стороны в сторону. Запах был такой, что мутилось сознание, и бездна черноты душила саму возможность света.
То, что происходило дальше, никак не могло уместиться у него в голове. Оно не могло уместиться ни в одной голове. Тогда он отодвинулся. Он поднялся к потолку и оттуда наблюдал широко открытыми глазами, которые привыкли к темноте. Ему не было больно. Было как-то отстраненно. Он думал, что плохо – пачкаются колени штанов и мама опять будет ругать за неряшливость. И почему-то всё время вспоминалась рыба – утренний Шотман, который постоянно делал ртом сосущие, странные движения. Он будто шептал, хотел предупредить о чем-то – «Шот-ман, вот-там, вот-там».
Прошло столько времени, что мир много раз погиб, но был еще жив. Все устали и тяжело дышали. Гриша, скукожившись, сидел у прохладной, мокрой трубы. Он уже не чувствовал запаха. Он ничего почти не чувствовал. Парни, тихо переговариваясь, переминались поблизости.
– Чо, пацан, жить-то хочешь? – Гриша кивнул затяжелевшей, ноющей шеей. Спрашивающий щерился. Второй, чуть в стороне, нехотя поднял кусок ржавой трубы. Гриша почувствовал, как глаза стали большими, в пол-лица, во всё лицо, на котором больше не было ни рта, ни носа – одни глаза. Тот, с трубой, сплюнул и тяжело, азартно задышал. Гриша видел мельчайшие его движения и молчал. Пацан слегка подкинул, примеряя вес, трубу в руке. Сделал первый короткий шаг…
Сильно скрипнула входная железная дверь. Сноп света яростно ворвался в образовавшуюся щель. Двое дернулись, мгновенно отпрыгнули в сторону и бесшумно, бесследно растворились в каком-то темном проеме.
Прошло еще много времени, прежде чем Гриша стал шевелиться. Он дрожащими от внезапно набросившегося холода руками натянул грязную, изгвазданную куртку, попытался подняться. Тут его сильно и освобожденно вырвало. Он отполз от дурной лужи, и его вырвало снова. В дверь так никто и не вошел.
Гриша собрал все силы и выполз на улицу. Прямо в лицо, вниз, в подвальный проем било заходящее солнце. Гриша немного погрелся в его лучах, потом смог встать и пойти домой. Иногда он останавливался, и от соленого вкуса во рту его рвало снова. По улице Социалистической спешили радостные, предпраздничные, взрослые люди. До улицы Шотмана было далеко.
О преподобне отче наш Варлааме, яко имеяй дерзновение ко Творцу, Избавителю всех, Иже в Троице Святей покланяемому истинному Христу, Богу нашему, помяни нас в молитвах своих и всех нас моления, Богу возсылаемая, приими и принеси ходатайственне. Молим тя, избави нас от душевных напастей, и на мори зельнаго обуревания, и потопления морскаго невредимы сохрани, и от всех видимых и невидимых враг ненаветны соблюди, яко да твоими молитвами, святе, согрешений наших оставление получим и вечных благ сподобимся благодатию и человеколюбием Господа нашего Иисуса Христа, Ему же слава со Отцем и Святым Духом ныне и присно и во веки веков. Аминь.
1932–1933, с. Кереть
Будут люди и села зело неукротимы,
яко дикие звери…
Прп. Варлаам КеретскийДа как ему было не поверить. Он красавец был – как сейчас помню. Мы таких людей и не видели раньше. Невысокий, ладный весь, как игрушка детская. Куртка кожаная черная, в плечах широко, на поясе узко, сидела на нем, будто собственная кожа человеческая – ни изъяна, ни складочки. Лысеть он рано, видно, начал, да незаметно это было – голову наголо брил, и сверкала она у него под солнцем, будто нимб у святого. Глаза темно-коричневые, быстрые, то смешливые, а то черным холодом обдающие непослушного. Да и сам он весь какой-то темный был – борода пробивающаяся, он небритым обычно ходил, сам видел, как мужики от диковатого вида его глаза отводят, а девушки рдеют рьяно. Темный, а сияющий – вот загадка какая. Сияние больше изнутри у него шло. Как зачнет говорить – что твой рябчик заливается, высвистывает. Говорил быстро всегда, так что и возразить не успеешь, да и подумать тоже. На всё у него готовые ответы были, даже угадать умел, какой следующий спрос будет, – и заранее наперед отвечал. Очень это мужиков удивляло, будто нелюдская какая-то сила в нем. Но уж потихоньку-потихоньку и верить начинали, хоть и медленно помор душу переменить решается, – море изменчивое научило не верить быстрому. Но уж тут как слова специальные такие умел сказать, сами в уши вливались. И про бедность общую, про судьбину голытьбы несладкую, про то, что сделать нужно, чтобы всем хорошо стало. И лишь старики старые недоверчиво головами качали, а помоложе кто да поразмашистей – те уже сами новой жизни обрадовались и с другими спорить бросились.
Только старые деды, кто на Новой Земле да на Груманте не по одной зиме бедовали, кто смертушку сестрицей почитал – рядом с ними она хаживала, те говорили про грязь морскую, что няшей называется, при куйпоге[19] в тяжелых местах проступает. Ульнешь в нее – трудно потом вылезти, а уж отмыться – долгое время нужно. Да перестали их слова слушать. Кому старье интересно, когда рядом такое новое всё: мы наш, мы новый мир построим. Бодрили новые веяния, как крепкий ветер-полуношник.
А Федька – так пришлеца говорливого звали – звериным нюхом настроения чувствовал. «Беднота главнее всего, – говорит, – потому что ее больше. Вон Савин, купец, всё имеет – и корабли, и дом большой, лес да рыбу в Англию торгует, живет сытно. Разве ж справедливо? Вы тоже могли бы в Англию, а так ему продаете, на мироеда горбатитесь. Вы зимой недоедаете, провиант в долг у него берете, потом покрутом отрабатываете. Ну и что, что без процентов, – зато унизительно. Нечестно это, нужно, чтобы поровну всем. Разделить нужно. Сам не отдаст – забрать. Мы теперь власть».
Савин мужик неглупый был. Послушал такие вещи, в глаза бесовские поглядел, да и отдал всё сам. Только не помогло ему – через пару лет исчез, как дьявол языком слизнул. И дом его сгорел. А домашних отправил Федька куда-то с конвоем, как несознательных врагов. Корабли, правда, савинские пригодились, как колхозом стали жить. А что – дело привычное, рыбу ловили – государству сдавали, которое родное и наше стало, о всех заботиться обещало. Всё как всегда. Раньше Савин продукты возил да торговал – теперь лавка появилась государственная. Пусть там меньше ассортиментов стало, зато не наживается никто. Да уж и рыбой красной и белой сами себя обеспечивали, да икоркой не брезговали – море вот оно, рядом, прокормит никак.