Елена Катишонок - Когда уходит человек
Дворничиха заботливо обернула костюм господина Гортынского в старенькую простыню, скрепила английскими булавками и повесила обратно в шкаф.
Ян угрюмо обходил свое хозяйство: двор с двумя рядами сараев, подъезд, запертый пустой гараж (машина сгинула «до выяснения особых обстоятельств» по делу трубочиста-вредителя), угольный погреб. Усмехнулся: закопал тетрадку, как мальчишка. Спалить в печке — и дело с концом; хозяин поймет. Уверенность, что поймет, была так же непоколебима, как то, что он вернется, и приди от господина Мартина какое-нибудь распоряжение по хозяйственной части, дворник ничуть бы не удивился. Только вот печати… что с ними прикажете делать? И как посмотреть людям в глаза, когда они вернутся — вдруг что-то пропало из квартир, пока там чужие орудовали? В четвертой квартире все вверх дном перевернули: хорошо бы господин учитель не спешил домой — ведь эти могут опять нагрянуть.
Нет, господин учитель не спешил. У отца почти отнялась левая рука, он часто погружался в сон, и эти погружения на полуслове вселяли страх, что отец не проснется. Андрей не отлучался. Тамара нашла врача, который констатировал небольшой удар, прописал лекарства и предупредил, что весьма вероятен повторный. Помимо этого, рекомендовал медицинскую сестру, «очень ответственную особу».
С тех пор как умерла родами жена, отец Андрея жил один, от всех недомоганий лечился единственным средством: работой, поэтому болезнь застала его врасплох. Видя рядом сына и невестку, радовался: жить в одиночестве можно, умирать — не дай Бог… На плечи Тамары легло хозяйство, магазинные очереди и переговоры с очень ответственной особой; спали по очереди.
Только через неделю она добралась до дому и увидела опечатанную квартиру. Счастливая участь, обретенная столь дорогой ценой, пронзила не радостью, а горечью с привкусом непонятной вины, и на лице отразилось смятение. «А почты вам не было, — продолжала торопливо шептать тетушка Лайма, — я придержу, потом разом и заберете».
Счастливый дом, подумала Тамара и зачем-то обернулась на выписанный золотом номер: сытенькую круглую двойку с головкой, склоненной к лебединой шее, и уверенную носатую единицу следом; счастливый дом. Для нас, поспешно поправилась; но ведь мы ни в чем не виновны. В чем обвинили других и куда их отправили, можно было только гадать, тем более что о событиях такого свойства люди привыкли говорить иносказательно. Но есть понятия, которые невозможно выразить в завуалированной форме: боль, рождение, смерть…
Отец дремал после укола. Андрей обнял ее за плечи и назвал еще одно слово: война.
Когда радио сообщило о войне, обитатели дома № 21 были заняты своими делами.
Дворник с женой возвращались из костела после воскресной мессы.
Учитель Шихов в ожидании жены то и дело подходил к окну отцовской спальни.
Его жена колебалась, занимать ли очередь в бакалею — очередь была длинной, а раскаты грома обещали дождь.
Младшая дочка Шиховых, Ася, примеряла в магазине новые туфли и никак не умела объяснить продавщице-шведке, что жмут в подъеме.
Аня, ее сестра, ссорилась с мужем, который шел на любые уступки, отчего конфликт грозил затянуться.
Доктор Ганич, зубных дел мастер, четвертый раз звонил в клинику.
Его жена находилась в той самой клинике по причине начавшихся родов.
Их сосед, доктор Бергман, пинцетом вытаскивал клеща из уха сенбернара.
Нотариус Зильбер сидел на скамейке кладбища, как делал всегда в день смерти кого-то из родителей.
Леонелла собиралась в Кайзервальд и раздумывала, брать ли зонтик: небо было ясное, но где-то погромыхивало.
Осужденный Роберт и семья офицера ехали в телячьем вагоне в такую несусветную даль, куда Макар телят не гонял.
Марита увязывала корзинку, чтобы ехать в деревню.
Господин Мартин, сидя на скамейке парка, закурил, развернул свежую газету, увидел заголовок — и выронил сигарету.
В тот же день в городе было объявлено военное положение. Совсем недавно дом выучил новое слово: депортация, а сегодня можно поделиться с зеркалом новым: мобилизация. Кого мобилизуют, нечего и гадать, разве что поспорить об учителе истории: можно ли призвать в действующую армию жильца, если дверь его опечатана? Спор затягивается — зеркало легко отражает любой аргумент…
Из-за военного положения доктор Бергман торопится выйти с собакой не позже семи вечера. Зильбер сегодня как-то особенно уныл и в то же время возбужден, поэтому ничего не стоит подслушать их разговор.
— Одного не понимаю, — горячится нотариус, — откуда эта беспардонность? Сказали бы просто: мол, левша для армии не подходит, и дело с концом.
Доктор чуть отпускает поводок и вполголоса добавляет:
— Натан, там ведь сейчас… — но не заканчивает, а перескакивает на другое. — Хорошо хоть, анкету не проверяли, а то у меня спросили: «Это немецкое, что ли, фамилие?» и, конечно, где я жил до 40-го года. Да здесь и жил, в этом доме! — он неожиданно повышает голос, и собака недоуменно оглядывается.
Гуляют недолго, и разговор продолжается на обратном пути.
— …пускай, — доктор придерживает дверь и медленно отпускает, — пускай рабочий батальон, я не возражаю. Хоть не вижу смысла орудовать лопатой или ломом — война войной, а я оперировать должен.
— При чем тут лопата? — удивляется сосед. — Вам винтовку выдадут, а не лом. И не лопату.
— Не знаю, — голос доктора звучит устало, — а только за рекой ведь бомбят вовсю. Вот и пошлют раскапывать, в то время как…
Продолжения беседы, к сожалению, не расслышать — они уже поднимаются по лестнице.
К новым словам, таким образом, прибавилась непонятная эта бомбежка. Да еще воздушная тревога. Приходила барышня из домкома и прилепила на стену, прямо напротив зеркала, разъяснение про воздушную тревогу. Коли следовать всем правилам, то и жить было бы некогда, однако зеркало растрогалось, узнав о необходимости «укрыть бьющиеся предметы», и начало ревниво ждать, когда же дворничиха позаботится о главном из них. Как выглядит бомбежка, о которой столько говорят и поглядывают при этом на небо?..
Два дня спустя взвыл где-то близко фабричный гудок и ревел грозно, как разгоняющийся локомотив; а может, то и был локомотив. Радио заговорило громко и хладнокровно, ритмично повторяя одни и те же слова: «Воздушная тревога». В седьмой квартире метался и подбегал к запертой двери пес. Через несколько минут — сирена продолжала выть — что-то грохнуло так близко и страшно, что дом задрожал и так стоял, охваченный ужасом и дымом, который милосердно скрыл от него то, что называлось бомбежкой.
Когда начала оседать пыль и грязные слои удушливого дыма чуть поредели, стало непривычно тепло справа, где стоял доходный дом.
Которого больше не было.
Место в пространстве, где он стоял, горело ярким огнем, несмотря на яркое июньское солнце, которое, напротив, предпочло скрыться в дыму. Успели ли спрятаться в бомбоубежище люди, если они следовали предписаниям домкома, и сам домком, это еще предстоит узнать, а тротуар перед домом № 21 щедро засыпан стеклами. В самом деле: кто же заклеит бумажными полосками окна опечатанных квартир?
Странно и страшно было ступать по этому незимнему льду из стекла, и дядюшка Ян, надев старые брезентовые рукавицы, принялся осторожно убирать самые крупные осколки. Он первым и обнаружил, что нижняя ступенька парадного крыльца раскололась пополам, и долго качал головой, боясь посмотреть туда, где догорал огонь. Внутри дома, на лестнице и в коридорах, все осталось целым, даже зеркало, хотя оно частично пострадало от бомбежки: в углу толстого стекла появилась косая трещина, как гримаса на обиженном лице.
Возвращаясь домой, Натан Зильбер увидел, что Палисадная улица перекрыта. Чуть ли не бегом он кинулся вокруг, пересек сквер, обогнул приют, вышел к дому — да так и застыл.
Дом был сдвинут с места. Вернее, казался сдвинутым, потому что соседнего, углового, дома больше не было: на его развалинах суетились люди с лопатами (он вспомнил разговор с Максом), кто-то тащил носилки. «И разверзлась земля, и поглотила Кору, Датан и Абирам…» Кому принадлежали эти странные, нездешние имена? Дед ответил бы, но деда давно нет, а земля разверзлась и поглотила целый дом. И Кору, Датан и Абирам, кем бы они ни были.
А наш стоит. Ступенька раскололась, повылетели стекла… Как если бы человек во время землетрясения отделался треснувшими очками и лопнувшей губой, думал потрясенный нотариус, протирая собственные запорошенные пылью очки; невероятно.
…В день, когда началась война, Леонелла в Кайзервальд не попала: патруль пропускал только военные машины. Как-то удалось дождаться завтрашнего дня.
Должна быть записка, твердила она себе. Непременно должна быть, убеждала она дома и деревья, проносящиеся за окном такси. Не может быть, чтобы ничего не оставил, внушала шелестящим кустам. Шоферу велела подождать, и это прозвучало с такой привычной уверенностью, что тот и не подумал возражать, а лишь кивнул, уселся поудобнее и сдвинул на затылок фуражку.