Нил Гриффитс - Культя
На свободу — это куда?
В большое здание с большим садом. Потом в комнату в этом большом здании. Потом куча народу у всех лица как эмблемы печали скорби разговоры слёзы истерики и строгий сердитый мужчина по имени Питер Солт. Потом длинные тощие жаждущие дни когда умирало лето и падал дождь и наконец свобода. Свобода с пустой головой пустой грудью и хлопающим пустым рукавом.
В двери — глазок. Раньше его не было. Наверно замок тоже новый, но он вставляет свой старый ключ, и ключ подходит, и поворачивается, и дверь распахивается, и он шагает в квартиру, а там все так, как он оставил: мрак, и вонь, и хаос. Он закрывает за собой дверь.
— Ребекка! Это я! Ты тут?
Нет ответа.
— Ребекка!
Никого нет дома, телик не орет, застывшая пустота. Он входит в гостиную, видит рваные поношенные кроссовки размер большой похоже мужские прислонены к слепому телеэкрану а наверху телевизора стакан и в стакане какая-то жидкая серая каша с зеленым пухом плесени, а под стаканом придавленная пачка банкнот в палец толщиной. Он снимает стакан с пачки и ставит его на пол, потом берет деньги раскидывает их небрежным веером по полу видит пятерки десятки двадцатки и даже пару полтинников для него это все равно что иностранная валюта, он быстро озирается через одно плечо и через другое словно ожидая увидеть стоящего за плечом безмолвного наблюдателя, потом сворачивает деньги в трубочку встает, пихает их в карман и быстро уходит, все это делается одной рукой, а полурука словно зеркально повторяет все движения целой — убогое подражание, или как будто усеченная рука растет и учится у своей старшей напарницы. Выйдя на улицу он спешит вниз в переулок к главной дороге бросает ключи в решетку водостока и вдруг застывает услышав свое имя, и поворачивается лицом к тому или тем, кто его окликнул. Квоки и этот придурок, Малахия. Идут к нему быстрым шагом. Остановились так близко, что слышен запах пива изо рта.
— Чё, тя выпустили из вытрезвителя?
— Угу. Вчера.
Малахия застыл, уставившись на пустой болтающийся рукав.
— Ебать-колотить, братан, чё у тя с рукой?
Квоки поворачивается к нему.
— Я ж те говорил, что он теперь без руки. Разве я не рассказывал, что ему ее отрезали?
— Ну ёптыть. Не повезло. Каково тебе?
Квоки качает головой и отворачивается от Малахии.
— Слушай. Ты Ребекку ищешь?
— Угу.
— Ну так ты ее не найдешь, бля. Она свалила.
— Куда?
— Хер знает куда. Она крупно вляпалась. Если на этот раз выпутается, значит, ей конкретно свезло.
Малахия кивает.
— Угу. Вляпалась, это еще мягко сказано, братан. Знаешь, чё она сделала?
Малахия ухмыляется.
— Она всего-навсего кинула Томми Магуайра, бля, вот чё. Взяла на гоп-стоп двенадцатилетнего мальчишку в Стэнли-парке. Этот кретин качался на качелях и считал бабло, а она, бля, увидела, вырубила его и забрала бабки.
Квоки кивает.
— Точно. И знаешь еще чё? Тот пацан был всего-навсего один из Томминых курьеров, вот так вот.
— Угу. Один из Томминых мальчишек на побегушках, бля, и только.
— В бога душу мать.
— Точно. — Малахия наклоняется ближе, понижает голос, ухмыляется. — И это еще не все. Она, бля, взяла и пошла к Томми и свалила все на тебя, бля.
— Угу. — Квоки тоже понижает голос. — Слушай, те надо валить отсюда. Делай ноги, братан. Уезжай. Чем дальше из этого города, тем лучше, как можно дальше.
— Куда? Куда мне ехать, бля?
— В бога душу, я откуда знаю? Куда хочешь, бля.
Малахия смеется.
— Хоть в Новую Зеландию, а может, и там достанут, бля.
— Воткни булавку в карту не глядя и поезжай в то место. Съебывай, и чем скорее, тем лучше. Томми знает, что у тебя уже одной рукой меньше, и собирается оторвать тебе вторую, честно, давай-ка ты пиздуй по Лайм-стрит и садись на первый же поезд. Хоть зайцем, если по-другому не получится, но вали отсюда.
Он уже бежит.
Воспоминание:
Он среди других детей, мать увозит его и братьев и сестер в разные неизвестные городки, бежит от ревущего зверя в сапожищах — отца. Сначала городишки в районе Виррал, потом в северный Уэльс потом дальше вглубь страны и они все сидят сбившись в кучку в очередной дешевой гостинице запах жареной картошки руки липкие от лимонада или сока драки на кровати и мать у окна смотрит на очередной незнакомый город и прикуривает одну от другой. А потом он стоит у телефонной будки где мать плача говорит по телефону за стеклом и поезд обратно на север но осталась память о городке где горы и море и набережная он ловил крабов под причалом и поймал четырех и еще нашел пятьдесят пенсов кормил чаек жареной картошкой ел сахарную вату и плавал в море где ногами до дна не достать и люди кругом говорили на непонятном языке но в своем родном городе он тоже иногда слыхал этот язык в магазинах и на улицах. Единственное место откуда ему не хотелось уезжать до того что он устроил матери истерику там горы стояли кругом как стража и что это был за город как назывался?
— Мам, пчму у того дяди тока одна рука?
— У какого дяди, зайчик?
— Вон у того, вон там, на карту смотрит. Видишь?
— Может, он попал в аварию.
— А куда у него вторая рука девалась?
— Не знаю. Отвернись, невежливо так смотреть на человека.
На платформе голуби дерутся за растоптанный сэндвич. Один голубь, ухватив клювом большой кусок сыра, вспархивает на крышу вагона, его преследуют двое других, драка продолжается, трепыхание грязных крыльев, вопли, удары клювом. Всегда, всегда безжалостная конкуренция. Вечные попытки лишить силы, застить свет, подрыть корни, удушить, придавить, удавить, вечная, неизбежная война, подлое, бесцеремонное порабощение. Под ногами — тонкий лед, над головой — хрупкий лак, непрочная защита от чужой злобной причуды.
Голубь роняет сыр и летит прочь, и, пока оставшиеся дерутся из-за еды, маленькая птичка стрелой влетает, подхватывает кусок и уносит его под высокие балки далекой крыши вокзала. Маленькая птичка, с кулак размером, явственный красный мазок. Может, это малиновка.
За окнами — туман, поезд едет сквозь туман, в тумане — болото, за ним — лиман, потом горы, вершины их высовываются из затопившего все тумана, словно горы нарочно выглядывают. Словно кто-то творит их прямо сейчас, и они виднеются в отдалении сквозь прозрачный туман. Из его воспоминаний тоже встают горы, неизменные, точно как были, они, всей своей массой, здесь, и теперь он ощущает их присутствие.
Прямо напротив станции — дешевая гостиница. Вот он уже на кровати в скудно обставленной комнате, на коленях — местный телефонный справочник, ведь бар, что прямо под его комнатой, источает опасные запахи и опасные шумы, и вот нужная ему строчка в книге, она самая первая, потому что начинается с двойной буквы А.
Потом — большой провал во времени. Великая капитуляция, в которой шум волн становится как хлеб, и снится Томми, выходящий из моря, толстый Нептун в химических кудряшках и капроновом спортивном костюме, с глазами кальмара. Томми на улицах, Томми в магазинах, Томми в АА, Томми в собесе. Время испуга в душе — вот сейчас постучат в дверь, жаль, что он так плохо запомнил то время, когда зыбь утихала, разливался покой, а прежнее время — растерянности и ярости, — лишь иногда вдруг вспыхивает в памяти, когда солнце палит, или когда пахнет гниющей травой, или тухлым мясом, или когда где-нибудь в этом приморском городке за окном сирена взорвется внезапным отчаянным воем. Или призрак руки, что все еще трудится за пределами культи, и боль, что иногда превышает пороговое значение, и тогда нервы словно охвачены бурей, все тело спонтанно дергается, конвульсии, поверхность кожи холодеет, и потеешь, и кровоток замедляется, и в пространстве под этим ураганом ощущений живет неустанное напоминание о пережитой лихорадке, о той жаре, и тогда он жаждет, чтобы рука была на месте, пустота напоминает ему о пустоте, ушедшее напоминает о потерянном, а потом он примиряется и может жить дальше, теперь жить можно, бля. Как тяжко лежать в ночном поту и грезить, что твое тело источает алкоголь, и шипение волн словно тихий аккомпанемент потерянной жизни и ушедшему куску плоти, но в общем и целом он рад, что оказался здесь, он знает это, когда дергает еду из огородной земли или наблюдает за лисом, сующим нос в изгородь, или нюхает витающий в воздухе звериный запах или кормит кролика сельдереем или смотрит как птицы клюют семечки что он им насыпал на утреннем солнышке и незамутненный разрыв за который он с такой силой цеплялся отдается эхом в языке звучащем вокруг:
Аберистуит — устье реки
Эрири — жилище орлов
Понтхривендигайд — мост у брода Богоматери.
А Ребекка? Что с ней сталось? Не так уж она и рвалась жить; поэтому он надеется, что она по-прежнему проводит большую часть времени во сне. Наяву она лишь мучилась, порой ему чудится, что ветер с другого берега доносит ее голос, что зовет и зовет и пытается научить его слушать, потому что он ее просто не слышит, но знает, что если б не она, и если б он по-прежнему был с двумя руками, работал бы он сейчас на каком-нибудь сраном конвейере или раскладывал банки по полкам в супермаркете и дни его ползли бы в глухоте, ненависти и скуке, безо всякого сюжета, так что все это — и она — сделали его тем, что он есть — неповторимость женщины и губительного пристрастия и обломка грязной иглы и рокового умирания клеток, все это в нем, как татуировка.