Томас Фогель - Последняя история Мигела Торреша да Силва
Затем выдержки из своего дневника по настоятельной просьбе присутствующих должен был прочитать скупой на слова Себастиан Шумахер, бывший студиоз-теолог из швабского Тюбингена, благословенного афинской светскостью города виноградарей и ученых, где науки и искусства приносят прекрасные плоды. Он не стал открывать дневник, вместо этого он раскрыл рот, чтобы вскоре закрыть его:
— Вот только вчера я записал следующие четыре строчки:
СовершенноСветский человекЕдва лиХозяин собственному «Я».
Все еще поспешнее запыхтели трубками. Мы привыкли к тому, что этот немногословный шваб никогда не стремился к эпически широкому изображению мировых событий, однако взрывчатая сила выразительности формулировок, заложенная в этих четырех строчках, произвела впечатление невероятного вызова, на который никто в это мгновение не был способен. Это была опять она, Тюбингенская школа, ничего подобного нельзя было ожидать ни из Йены, ни из Веймара, ни из Парижа, ни из Лодзи.
Тифтрунк знал, что должен что-нибудь сказать. Он задул тлеющую лучину, которую держал в руке, положил ее на фарфоровую тарелку и вынул трубку изо рта.
— «De homine»,[2] 1662, уважаемый, вот что это! Существенное различие, exstensio und cogitatio,[3] здесь человек, там хозяин, здесь мир, там «Я». Это «dare et distincte».[4]
— Итак, это верно, — добавил Мимозосфенес.
— И даже Ансельм не смог бы возразить на это. С таким тезисом вступил в разговор хитрый Лоренцо Меццакорона. И, чтобы выбраться из этих бушующих и накатывающихся одна на другую философских волн, Тифтрунк ухватился за косвенное предложение, как за спасательный круг, и спросил, не хочет ли венецианец почитать из своего дневника, поскольку был уверен, что тот распустит лирические паруса и поплывет в другие воды. Мы все облегченно вздохнули и обрадовались, так как хорошо знали, что нас ждет в этом случае. Потому что, все равно в какой форме, в каком месте, в какое время и для какой цели, Лоренцо воспевал лишь одну тему, что тут же и подтвердилось. Из своего красного позолоченного дневника прочитал он нам следующие строчки, которые, как он, стесняясь, предуведомил, нуждались в значительной переработке:
Онсбросил с себя маску.Но в грации телабыл ритм и биение пульса.Девочка, подобная Джульетте, прошла мимо неговечером под аркадами.Но еще более нежная, более ангелоподобная.Пьерро знал,Роза не увянетПрежде времени.Ночь набросила свой прохладный плащНа его плечи.Слеза покатилась из его глазаИ проложила длинную дорожку вниз по щеке.Ее спасение.
В пустоте ночи.
Нет, коллегия табакистов была поистине не для чувствительных душ дамского кружка любительниц послеобеденного чая и кофе. В этот вечер крепкий табак не раз в двойном смысле этого слова описал круг. Мы погружались попеременно в волны духа и души. Потрясенность всемогуществом духа и мысли — вот чувство, в равной степени овладевшие всеми.
Поскольку Радзивил, приглашенный Тифтрунком к чтению, торжественно заявил, что почти никогда не берет с собой записки из боязни потерять их, то следующим на очереди был Шарль Пикпуль. Шарль Пик-пуль, имевший страстную склонность не только к мечтательности и изящным наукам, но и к женскому полу, который он, по его чистосердечному признанию, любил лишь из-за красоты, прелести и тому подобного, а такие достоинства, как ученость и так далее, могли вызвать у него лишь уважение; так вот, Шарль Пик-пуль взял слово и испросил позволения, поскольку он только что вернулся из путешествия по Италии, посвятить впечатления от поездки своему брату по кружку табакистов Лоренцо Меццакорона. Последний отнесся к этому в равной степени с удивлением и восторгом, не подозревая, что задумал преподнести нам Пикпуль.
Лону природы Молочные коровыПастбища у БосентоПапа римскийТихо танцует тарантеллуНабедренная повязка прикрывает срамСтрастно набухают яблокиСолнце целует пуповинуУ лона природы
Что между итальянцем и французом не было доброго согласия, уже давно, должен признаться, являлось секретом Полишинеля. Но мы стремились скорее не к гармонии отношений, а, в соответствии с духом времени, к толерантности и блестящей свободе мышления. Что же касается гармонии, то ее было предостаточно в поднимающихся из трубок и затем соединяющихся друг с другом струйках табачного дыма. Но в этот момент мы озабоченно молчали. На наших лицах была написана беспомощность. Итальянец медленно и осторожно положил на стол свой курительный прибор, улыбаясь, встал, обогнул стол и, подойдя к Пикпулю, влепил ему на правую щеку смачный поцелуй:
— Magnifico amico, molto bello,[5] столь божественный стих вам, должно быть, нашептал на ухо сам Данте Алигьери!
Напряжение, возникшее в нашем кружке, разрешилось всеобщим весельем, и хотя подобная демонстрация симпатии до сей поры была совершенно не в стиле нашей компании, испытанное всеми облегчение было столь велико, что даже Мимозофенес сохранил хладнокровное самообладание.
* * *Время двигалось вперед. В эту столь позднюю вечернюю пору лица присутствующих уже едва различались в густых клубах табачного дыма, и во мне зародилась искра надежды, что меня пощадят, принимая во внимание поздний час. Однако Тифтрунк, который сам, как известно, до сих пор ничем своим нас не попотчевал, настоял на том, чтобы дальше читал я, а Соломон Цадик заявил: «Дай мне что-нибудь на дорожку». Я в легком смущении полистал дневник, но с того момента, когда мы начали заседать, у меня не было возможности подумать, что, собственно, из моего дневника можно было бы предъявить собравшимся. Наконец мой взгляд остановился на нескольких строчках. Речь идет о беглом наброске, связанном с моим сном, нескольких образах, нескольких словах, обрывках воспоминаний, которые я незадолго до того, пробудившись, смог спасти от полного растворения в пустоте забвения. Так как все застыли в ожидании, то я откашлялся и начал читать:
— Через алмаз взгляд на ворота Востока. Через них вошла красавица, с севера Сирии, миндалевидные глаза, ее дыхание у моего уха, ее слова загадочны: «Ты пойдешь через ущелья Балканов до Аль-Ладхакия. Абу Риха ждет тебя. Не медли!»
Несмотря на густой дым, я смог различить реакцию на лицах участников круглого стола: застывшие мины. Разве я сказал что-либо неправильное? У меня не было времени на размышления.
— Сегодня здесь произойдет великое, — бурно изверг Мимозосфенес, а Тифтрунк завершил:
— Ничто уже не будет как прежде.
Я не понимал ни слова. Но внезапно плотину прорвало, и все начали говорить одновременно, перебивая друг друга. Они обрушились на меня с горящими глазами, с радостью и восторгом: «Вы избранный, единственный» и тому подобное — вот что пришлось мне услышать. Моя голова пошла кругом.
— Расходы на путешествие берет на себя табачная коллегия, — констатировал Мимозосфенес.
Постепенно мне стало понятно, какие последствия вызвал мой сон и что он должен был означать. Я что, действительно избран свершить путешествие на Восток, чтобы разгадать тайну? И где находится Аль-Ладхакия? И кто был Абу Риха? Кто была та восточная красавица и встречу ли я ее опять во время этого путешествия?
В этот столь знаменательный для меня вечер мое путешествие планировалось с полной серьезностью, это было решенное дело, мое согласие не подвергалось сомнению. Благоприятнейшее время, наилучший маршрут — все оговаривалось с самым пылким рвением. Было единодушно решено, что я должен отправиться в путь как можно скорее. Было учтено также, что не следует отпускать меня одного, поскольку подобное предприятие не только утомительно, но и полно опасностей. В конце концов сошлись на том, что избранный во сне Singular[6] должен пониматься conditio.[7]
Постепенно, когда снаружи уже снова рассвело и все детали моего путешествия были определены, я перестал сомневаться в том, что этот сон, доверенный друзьям табака, изменит мою жизнь до основания. Как именно, покажет будущее. Когда все стали расходиться, Тифтрунк с важным видом доверительно отвел меня в сторону:
— И не забывайте: подражать Кашу — все равно что бросать зерна в борозды волн на водоразделе.
Я согласно кивнул, отдавая себе отчет в трех вещах.
Примечания
1
Боже мой, как оригинально (фр).
2
«О человеке» (лат.) — трактат Рене Декарта, французского философа и математика (1596–1650).