Денис Соболев - Иерусалим
Шестого мужа ждали долго. Он был из богатой семьи. Он приехал с приятелями провести время здесь в этой глуши на «пленэре». Он хорошо говорил по-русски и немного по-французски. Он прочитал Лермонтова и Байрона в русском переводе. Он тосковал по полной жизни. Говорил, что он фаталист. В ответ на отказ (на этот раз отказал и ее отец) он пригрозил, что отдаст ее под суд за прежние выходки. Он говорил, что связан с революционерами и охранкой. Он пришел на свадьбу уже пьяным, а его приятели держались на ногах еще хуже. Он был свободным и страстным. Он втащил Сару в спальню и бросил на кровать. От него несло перегаром. Его тело рухнуло на нее, и ей пришлось подставить руки, чтобы смягчить удар. От него пахло потом и исступлением. Сара отбросила тело на пол и зажгла свечу. И уже со свечой она вышла к его друзьям, лежащим вдоль стен. Они были слишком пьяны или слишком равнодушны, чтобы понять, что произошло; они утащили тело к себе, сказав ей, что собираются использовать его вместо подушек. Те же, кто еще могли встать, предложили Саре заменить ушедшего; но она вышла.
Седьмым ее мужем был местный меламед; она пыталась уговорить его, как и предыдущих женихов, не жениться на ней, но он тоже умер.
3В те дни все мои утра были похожи друг на друга; я вставал, открывал окно, шел на кухню пить чай, потом готовил завтрак. И только после завтрака, медленно выплывая из тумана покоя и отрешенности, я начинал вспоминать о том, что должен был сегодня сделать, на чем остановился вчера, пытаясь решить задачу, в принятой формулировке которой, как я понял чуть позже, было изначально заложено безнадежное, неразрешимое противоречие. Я вспомнил, как Платон описывает это смутное, пульсирующее воспоминание об ином, подлинном и утраченном бытии, мгновенное самопросветление души. Я садился за стол, раскладывал бумаги, брал ручку или карандаш, несколько минут пытался сосредоточиться, а потом замечал, что бесцельно кручу ручку в руках. Если я поднимал глаза, то видел перед собой широкий и темный покров плесени, оставшийся на стене еще с зимы. Во время зимних дождей тонкие бетонные стены блочных домов Кирьят-Ювеля, построенных еще в пятидесятые, промокали насквозь; квартира наполнялась сыростью, наружные стены покрывались бурыми пятнами. Их надо было покрасить, но у меня все как-то не доходили руки; на лестнице, этажом выше, даже отвалился кусок потолка. Впрочем, большого смысла красить все это уже не было, зима с ее холодами и новой сыростью была не так уж и далеко. Иногда в такие моменты я вдруг понимал, что должен сделать дальше, как выглядит следующий шаг к той иллюзорной математической истине, которую я искал. Но гораздо чаще я мысленно утыкался в глухую стену неясности и начинал кругами ходить по квартире, непрерывно пить кофе, перекладывать вещи с места на место. В то утро я подошел к раскрытому окну, вытянул руки в глубину оконного проема, положил их на шершавую поверхность бетона и почти сразу же услышал шум разговора на балконе этажом ниже; в лицо ударило резким запахом марихуаны. Отправив детей в школу, мои соседи часто курили траву по утрам; в майках и длинных синтетических трусах в цветочек они сидели в пластмассовых шезлонгах на маленьком грязном балконе рядом с горшками с землей, в которой, вероятно, некогда росли цветы; теперь же эти горшки служили им пепельницами. Поначалу я не знал, что именно они курят, но один мой приятель, случайно зашедший в гости, мне как-то это объяснил. Я выглянул наружу; на этот раз мой сосед сидел на балконе в полном одиночестве, задумчиво почесывая свободной рукой толстый волосатый живот. Надо было срочно закрыть окна, пока квартира не наполнилась этим густым и пряным запахом.
У меня появилось чувство, что в ближайшее время я уже ничего не сделаю; отложил ручку в сторону, подумав, решил выпить еще чашку чая. Но заглянув в холодильник, я неожиданно заметил, что он практически пуст; переоделся, влез в кроссовки и отправился в магазин. По лестнице медленно спускалась очень толстая женщина средних лет в черных обтягивающих тайцах с мешком мусора в руках; из мешка что-то капало. Над нею поднимались клубы дыма, и я решил подождать несколько секунд, пока она уйдет вперед. От двери парадной она повернула направо, лавка же находилась слева от нашего дома, и я подумал, как хорошо, что передо мной пустота, дорога свободна, совсем свободна. Почти так оно и было; чуть ли не единственными встретившимися мне по дороге были три школьницы, говорившие с таким сильным украинским акцентом, что я понял лишь отдельные слова; все же услышанное так и не связалось ни в какую единую осмысленную цепочку. Да они меня и не интересовали. Я бросил в корзинку десяток самых простых продуктов и подошел к кассе; передо мною оказался один из моих соседей с толстыми губами на опухшем лице; он задумчиво смотрел прямо перед собой и неторопливо почесывал в паху кредитной карточкой. Я проследил за его взглядом. Перед ним стояла крашеная блондинка в блузке с вырезом на спине почти до пояса; сквозь вырез была видна неровная бугристая кожа и несколько красноватых прыщей. Потом она вышла; стоявший за кассой грузин с густой щетиной на лице, бывший, по всей видимости, владельцем лавки, что-то крикнул своему помощнику, разбиравшему коробки в другом конце магазина, и они начали громко обсуждать сексуальные достоинства какой-то своей знакомой. Пока он считал мои покупки, в лавку вошли два бритых наголо парня с узнаваемыми лицами советских уголовников и начали матерно объяснять грузину, что вино, которое они у него купили, было паленое. Грузин злобно и столь же матерно отругивался. Но их прервали. Пока я доставал деньги и забирал пакет, ко входу подъехала какая-то машина; ее водитель в футболке навыпуск, мобильником на поясе и растрепанными бумагами в руках тоже включился в перепалку, но на этот раз на иврите и по какому-то совсем другому поводу. Потом они успокоились и пожали друг другу руки, я быстро вышел.
Мне стало грустно и одиноко; я вернулся домой, стараясь не смотреть на прохожих. Впрочем, чувство ужаса, отчуждения и беззащитности, — которое я иногда испытывал, не было страхом перед конкретными людьми, оно не было порождено чувством опасности или ощущением собственной уязвимости. Скорее, это было чувство неуместности, безнадежной несоотносимости, случайности, несвязанности с бурлящим и самодостаточным океаном существования. Впрочем, и это чувство было достаточно редким и мимолетным; но за ним часто следовала странная вспышка узнавания, воспоминание о потерянной, изначально утраченной духовной родине — неизбежной и недостижимой, как если бы доказательства собственной непринадлежности к этому миру вдруг оказывались столь весомыми и неоспоримыми, что душа неожиданно получала краткую возможность заглянуть за край существования в бесконечное пространство истины. Разумеется, это не было устойчивым видением мира бытия, мира смысла — видением, на которое можно было бы опереться во внешней жизни, — и все же значительно большим, чем простая мысль о двойном гражданстве человеческой души. Платон называет это воспоминание о духовной родине, об истинном бытии души анамнезис. В такие минуты было чудесно смотреть на бесконечное голубое небо, лишь изредка подернутое тонкими облаками; слушать тихий шелест деревьев; анамнезис. Это было тем же самым чувством, которое я испытывал, думая об Инне, ощущением неизбежной, неустранимой связи, принадлежности — души-близнеца, обретенной в темном лабиринте мироздания, — как если бы тонкое сияние счастья, поступь смысла отразились на бесформенных камнях существования, тяжелом и уродливом потоке их жизни.
Я подумал, что моя работа остановилась из-за того, что я редко бываю в библиотеке; с этим надо было что-то делать, я влез под душ, собрался и поехал в университет. Я еще не знал точно, каких именно материалов мне не хватает, но, кроме того, подумал я, им сегодня раздают упражнения, так что, возможно, я заодно смогу помочь ей его сделать, раз уж в любом случае еду в университет. Оказалось, что у нее неожиданно отменили пару, и мы просидели в кафе почти час, разговаривая о самых разных и неожиданных вещах.
— Это безобразие, — сказала Инна, — похоже, мне скоро придется поменять комнату.
— А что произошло? — спросил я. — Вы с Машей поругались?
— Еще нет, но поругаемся. Я не понимаю, почему ее гости считают нужным сидеть на моей кровати и кипятить мой чайник. А она не вмешивается. У нас тут, между прочим, не коммуна. Скоро будут спать под моим одеялом.
— Да, это действительно не очень здорово, — сказал я и подумал, что даже в этом мы похожи, в остром ощущении границы между внутренним и внешним, непринадлежности к коммунальному пространству безличного общественного существования, хотя это ощущение и проявляется у нас в несколько разных формах.
— Скоро начнут есть из моей тарелки, — добавила она.