Андрей Добрынин - Смерть говорит по-русски (Твой личный номер)
Глава 2
РУССКИЙ ВОЛЧОНОК
Пушистые хлопья снега медленно опускались с темного неба на изогнутые улочки старой Москвы. Мягкий морозец, безветрие, плавное покачивание падающих крупных снежинок — все это естественно сочеталось бы с полной, глубокой, обволакивающей тишиной. Однако тишина в городе, справлявшем Рождество, присутствовала лишь где-то на заднем плане, ждала своего часа в непроницаемой толще ночного неба, хоронилась в бесчисленных двориках и закоулках. Городом в этот вечер владел праздничный шум. Все составлявшие его звуки доносились до слуха так отчетливо, словно дело происходило не под открытым небом, а в театре. Дома, наполненные изнутри праздничным светом, напоминали искусно сделанные декорации. Слышались крахмалистый скрип человеческих шагов по снегу, визг санных полозьев и дверных петель, взрывы смеха, приветственные возгласы. Смех доносился отовсюду — сверху из освещенных окошек, из открывающихся дверей трактиров, из плавно пролетающих саней; могучий и добродушный мужской смех, заливистый и безоглядный детский, таинственный и манящий женский. И люди тоже были, словно в театре, узнаваемые, как персонажи старых пьес, проходящие и проезжающие, будто напоказ: неповоротливые извозчики в овчинных тулупах и шляпах-гречневиках, стройные и пугающе прекрасные гимназистки в меховых шубках, степенные рабочие в строгих пальто об руку с женами в цветастых шалях, румяные офицеры в расстегнутых шинелях, уносящиеся куда-то в санях с хохочущими француженками. Милые люди, непередаваемо милая картина! Очутиться бы внезапно в этом городе, постучаться в первую попавшуюся дверь и после первых негромких объяснительных слов услышать взрыв приветствий, смеха, аплодисментов, треньканье гитары, исполняющей величальную... Когда привычное одиночество оборачивается своей дурной стороной, как умягчает душу пришедшее из детских лет, из отцовских рассказов видение города, в котором никогда не бывал. Да и в будущем не придется там побывать: тот город умер, и вместо него родился другой, с бесчеловечной архитектурой казенных зданий, затоптавших прежние милые улочки, с бараками рабочих окраин, с портретами вождя и нагло-бессмысленными лозунгами над уличными толпами, с настороженными взглядами людей в форме и в штатском или другое видение, столь же знакомое и столь же властно, хотя и тщетно, влекущее к себе: жаркий летний день под Петербургом, бледно-голубое, словно вылинявшее от жары небо, на котором громоздятся могучие кучевые облака, и огромное, под стать небу и облакам, смотровое поле, все заполненное войсками. Неподвижные пестрые параллелограммы полков императорской гвардии под расчехленными старинными боевыми знаменами и штандартами, как жар горящие инструменты полковых оркестров и кирасы тяжелой кавалерии, лениво переливающиеся под слабым ветерком складки знамен... Кажется, словно сам был там, словно сам ощущал, как трепещут нервы от мертвой неподвижности и тишины, противоестественной для такого несметного скопища людей. Несомненно, есть духовное зрение, и человек может видеть сквозь время — как же иначе можно видеть красносельский парад императорской гвардии, проходивший в 1912 году? У дальнего конца колоссальной буквы «П», которую образовали выстроенные на смотровом поле полки, появился всадник на темно-гнедой лошади с голубой лентой через плечо. Следом за ним неторопливой рысью скакала большая группа свиты — все важные лица, если судить по их голубым и алым лентам. Вот всадник поравнялся со строем правофлангового Преображенского полка, и тут же полковой оркестр грянул гимн «Боже, царя храни», от потрясающего величия которого у десятков тысяч людей перехватило дыхание. Невероятным по слитности движением полк в два четких приема взял винтовки на караул, и сверкающие штыки образовали на уровне лиц солдат идеально ровную линию; с заученной четкостью полк отрывисто выкрикнул слова приветствия, но после секундной паузы вдруг оглушительно загремело искреннее ликующее «ура». Приветственный рев еще звучал, когда в него вплелся гром оркестра Семеновского полка, исполнявшего тот же гимн, и затем вновь те же вскинутые винтовки, то же приветствие и то же восторженное «ура». Затем измайловцы, павловцы, егеря, гренадеры, гвардейские стрелки... Вот император со свитой поравнялся с фронтом Первой гвардейской кавалерийской дивизии, и тут же знаменитый оркестр кавалергардов грянул гимн, и великаны-всадники взяли палашами на караул. Радостная пестрота амуниции — красное с белым, белое с синим и желтым, желтое с синим, радостный трепет флюгерков на пиках, радостное сияние кирас и амуниции, накатывающееся лавиной радостное «ура» — не военный смотр, а праздник единения и мощи, в торжественном ритуале сознающей себя. Конногвардейцы, конногренадеры, желтые и синие кирасиры, лейбказаки, затем полки Второй гвардейской кавалерийской дивизии — новые и новые волны ликования смывают с души все будничное и заурядное, оставляя только готовность к служению и ощущение самого себя частицей общего величия. Даже представлять себе все это — и то уже великое счастье, каково же тогда быть гостем не на воображаемом, а на взаправдашнем празднестве? Не узнать: сердце подсказывает, что бывшее повторится, но тогда, когда уже не будет тебя самого.
А как отрадно видеть самого себя поднимающимся с дороги по песчаному откосу на поросший соснами холм, где в иссохшей глянцевитой траве то и дело попадаются ягоды земляники, теплые и яркие, словно капли крови. Жаркий воздух насыщен целебной сосновой горечью, в просветах между медных стволов зеленеет ржаное поле, по которому светлыми волнами прокатывается ветер. Ржаные поля отлого поднимаются к горизонту, где среди раскидистых вязов виднеются крыши деревни и откуда желтой извилистой лентой к холму бежит дорога. Отрадно присесть на скользкий хвойный настил, прислониться щекой к шершавой сосновой коре и всматриваться в даль — туда, где на дороге появляется женская фигура в белом, и сердце замирает от сладкого предчувствия, обещающего любовь и счастье. Однако и этому виденью никогда не сбыться наяву: нет сейчас тех русских помещичьих гнезд, тех скрипящих и потрескивающих деревянных ампирных дворцов, откуда выпархивали барышни в белом. Высшее счастье, даруемое человеку только фантазией, и горечь несбыточности в видениях России сплетались неразрывно.
Корсаков, выслушавший в жизни несметное множество рассказов, повествований, исповедей, никогда не встречал рассказчика лучшего, чем его отец. Корсаков-старший не просто излагал события — он создавал образы тех стран и времен, где протекало действие его рассказов, и Виктор, впечатлительный мальчик, впитывал эти образы навсегда. Трудно сказать, насколько соответствовала реальная Россия тем образам, которые вставали в рассказах Федора Корсакова, но их обаяние навеки подчинило себе душу маленького Виктора. Воображаемый мир сделался для него родным и, как часто бывает, именно в силу своей недостижимости казался ему особенно прекрасным. Россия оставалась величественной и прекрасной даже в своих страданиях — татарщина,, крепостничество, Смутное время, пугачевщина, — даже в своих поражениях — пожар Москвы, Севастополь, Порт-Артур... Слушая рассказы о России, читая и размышляя о ней, мальчик чувствовал, как в душу его нисходит светлый и могучий дух, возвышающий его над повседневным миром, изгоняющий тоску заброшенности и сиротства, которой он, чуждый этому миру, нередко бывал подвержен. И во все великие моменты русской истории Корсаков видел в гуще событий своих предков. Пращур его был правой рукой Дмитрия Донского; другой Корсаков, служа Василию Темному, гонялся за мятежным князем Дмитрием Шемякой; воевода Корсаков погиб в Ливонии при штурме Феллина; солдаты румянцевского генерала Корсакова штыковыми атаками гнали десятикратно превосходящие полчища турок; экспедиции кавказского генерала Корсакова наводили ужас на горцев в Дагестане и Чечне. Корсаковы воевали и умирали всегда, когда воевала Россия. «Двадцать поколений твоих предков воевали за Россию, — говорил Корсакову отец. — Если кто-то из них и выходил в генералы, то из боевых офицеров, а не из штабных, а иные и не успевали выйти». Отец рассказывал Виктору 6 кавалергардском поручике Корсакове, прославившемся гигантским ростом, силой и разгульным нравом, который при Бородино один ринулся навстречу неудержимой лавине французских кирасир дивизии Нансути. Тело поручика так и не было найдено — ни после того, как кирасиры Нансути были отброшены, ни после окончания сражения. «Двадцать поколений! — повторял отец, поднимая вверх указательный палец. — Когда от поколения к поколению передается и совершенствуется одно и то же качество, то получается порода. Одно мне непонятно: за кого придется воевать тебе?» Задав в очередной раз этот риторический вопрос, Федор Корсаков тяжело вздыхал и замолкал, но ненадолго: в последние годы жизни рассказы стали его единственным развлечением, и он был рад говорить, если кто-то соглашался его слушать. От жены, всегда озабоченной тем, как прокормить маленького сына и хворого мужа, он не смел требовать внимания, да и по складу характера не мог ничего требовать от окружающих. Отдыхал он только с сыном, готовым до бесконечности слушать его рассказы о России — отдыхал, даже говоря без умолку, потому что работа памяти и поиск подходящей словесной формы для воспоминаний позволяли ему отвлечься от мучительных болей в позвоночнике — последствия тяжелой контузии, полученной в сражении за Бир-Хакейм.