Рене Домаль - Великий запой: роман; Эссе и заметки
Как НЕТ, желая себя Другим, разрывается от любви: оно отвергает в себе замкнутость многих жизней, заключенных поодиночке, позволяет им устремляться к жизни единой, страдающей от разделения, к жизни Другого;
отрицая кристаллизацию его облекавших живых форм в холодном мертвом камне, оно позволяет страждущим жизням вырваться через кровавые раны к другим страждущим жизням, отделенным от общего Моря, от единого Моря мучительно отлученных;
оно допускает всякий порыв животного множества к Самке-Прародительнице, здесь возрождающейся, такой или той, — неудержимый любовный порыв, и тот единственный любовный порыв, рвущий живую кору.
Под вечно ярким и неподвижным светом органические функции, способствующие поддержанию телесной формы, и иные, тоньше организованные, внутри тела образующие тельца многочисленных частных желаний, нарушаются; поскольку я прекращаю осмысливать их как свою суть и свою собственность, они тут же стремятся соединиться с природой, уже не мыслимой как нечто внешнее. Они словно животные, которые издавна удерживались под человеческой шкурой, и теперь, освободившись, спешат примкнуть к ордам себе подобных.
16Однако НЕТ изрекается,
изрекает себя, призывая все это,
изрекает себя, зная все это,
изрекает себя, любя все это.
Отойди еще дальше, за тень самого себя.
Если наивысший акт сознания стремится себя выразить, то полное выражение свершится только при сведении трех его аспектов: творения или, точнее, призвания отвергнутых форм; познания незамечаемых сохраненных форм; приобщения форм к сознанию посредством любви.
Вот почему чем глубже субъект продвинется в осуществлении этой задачи, тем правдивее и ближе к совершенству окажется выражение.
Следует сразу понять, что в немедленном акте отрицания коренится любая поэзия. Поэт осознает себя самого, выявляя формы, которые сам же отвергает и тем самым превращает в символы, в проявления своего отказа, воспринимаемые чувствами. Он выражает себя через то, что отбрасывает и проецирует, и если предлагаемые им образы мы называем восхитительными, то наше восхищение будет всегда вызвано скрытым за ними «НЕТ». А еще выворачивание наизнанку этого таинственного проявления происходит, когда его стихотворение прочитывается другим человеком; переполняя себя эмоциями, чувствами, убеждениями, которые сам вызывает, сознательно принимая в себя эти стихии, он должен уничтожать их одну за другой путем настойчивого отрицания; так ему удается взойти к поэтической очевидности, которая была зачатком и пребывает сутью стихотворения.
(Подобное обратное движение, обычно предоставляемое читательской инициативе, Стефан Малларме вводит в само тело стихотворения, осуществляя для предварительно воссозданного образа отрицающий отказ, который чудесным образом делает зримым сущностное небытие какой-либо вещи[3]. В выражении «упразднена безделица» термин «безделица» навязывает конкретный образ, который заранее уже отвергнут термином «упразднена»; так что навеянное представление есть представление не какого-то небытия, а небытия какой-то безделицы. Вся поэзия Малларме отражает поиск диалектической аскезы созданного, отвергнутого и сохраненного образа, что свидетельствует о невероятно ясном видении высшей поэтической тайны.)
17и отсюда
высший взор вперяя в зенит
высшее Я изрекая в зените —
смотри:
Бесконечно преодолевая себя самого, бесконечно поднимаясь над самим собой, человек достигает абсолютной ясности. Поскольку восхождение на эту точку зрения есть обобщение и поглощение форм, то поэт оказывается — не обязательно зримо — одновременно творящим, познающим и любящим. Познание интуитивно открывает ему законы гармонии, вокальные созвучия, дыхательные ритмы, реакции внутренних органов, вызванные звуками и движениями вдохновения. Творение и, отраженно, декламация или чтение стихотворения влекут за собой органические реакции. Так, для поддержания и направления медитации вполне оправданно употребление некоторых стихотворных форм (в Индии, например, это веды, называемые «мантрами» или «мыслеречьем»).
18Любовь пробудила животных, из твоего тела они стремятся наружу.
Змея извивается в костном мозге.
Лев распирает грудную клетку.
Слон упирается в лобную перегородку.
Первичная материя поэтической эмоции — это кинестетический хаос. Мешанина различных эмоций сначала болезненно ощущается в теле как копошение многих жизней, пытающихся вырваться. Обычно это мучительное чувство, заставляющее взяться за перо, поэт воспринимает как неотчетливую, но настоятельную, грубо выражаясь, потребность вынести себя наружу.
19И тысячи прочих животных кишат, копошатся, стремятся к отверстиям человека.
Их голоса слиты в ДЫХАНИЕ, дыхание пока еще хаос, вмещающий все возможные ритмы, дыханье еще страданье, оттого что оно рассеянно и множественно.
Дыхательные действия отличаются причудливым свойством модифицироваться, модулироваться в соответствии с теми страстными движениями, которые будоражат тело, и тем самым быть их грубым выражением и упрощенным изложением, однако подчиняясь тому, что мы называем контролем воли. Поэтому мы рассмотрим первичную материю поэтической эмоции в ее дыхательном проявлении. Все аффективное содержание стихотворения присутствует в дыхании — более или менее долгом либо коротком, ровном либо неровном, непрерывном либо прерывистом, коротким на вдохе и длинном на выдохе или в задержке после вдоха или выдоха, и т. д. Все оно целиком — в изменении дыхания поэта, но в хаотичном состоянии, когда эмоции друг другу мешают. Отсюда — ощущение сдавленности, зажатости или, напротив, опьянения и восторга, который обычно предшествует поэтическому творению; яростные порывы животных жизней, пробужденных простейшим размышлением, препятствуют друг другу до такой степени, что дыхательный пыл не может свестись даже к крику.
Он еще менее способен выразиться в словах. Заранее готовых отношений между утробным гвалтом и языковыми автоматизмами нет; слова навязываются пневматическому приливу страстей лишь посредством образа. Однако лирический хаос сможет кристаллизоваться в образ только под воздействием внешней энергии.
20высший взор вперяя в зенит, смотри,
высшее Я изрекая в зените:
вспыхнув из чистого видения, свет сверкает.
Сверкает от Абсурдной Очевидности, от мучительной убежденности в поисках слова, которое явно не обрести, легко не изречь, в поисках Речи единой, которая провозглашает абсурдную Очевидность.
Это трансцендентное «да будет так» поэтического творения, противостоящее, как один полюс другому, смутному брожению животных духов, есть чистый субъект, болезненно сознающий противоречие между своей реальностью, которая мыслится абсолютной путем отрицания всех атрибутов, и животным бурлением, вызванным этим же отрицанием в человеческом теле. Чистый субъект созерцает призванные им живые формы: но почему эти формы такие, а не иные? Мое продвижение к Не-множественности, к He-частности открывает мне множественное и частное существование, которое я рассматриваю как строгую необходимость и как абсурдность, возрастающую по мере ее очевидности.
(Ты не все понимаешь? Но как же ты можешь понять? Ты хоть раз пробовал? Пока еще нет. Все откладывал: времени хватит; и потом, ведь и так заранее ясно, о чем идет речь… Но нет, вовсе нет. Как ты часто сам говорил, слепому от рождения не объяснить, что такое синий свет…)
Тот, кто видит абсурдность, страдает от этой муки: Слово-конца-всего вертится на языке, но остается непроизносимым.
21Речь, вобравшая весь свет, Речь пока еще не изреченная, держит в себе всю истину, Речь еще страдает от немоты — как беззвучный вопль между сведенными челюстями того, кто поражен столбняком.
Всегда готовая произнестись, эта Очевидность есть единственная и наивысшая Речь, которая никогда не изрекается, но скрывается за словами поэтов и их подкрепляет. Если бы это слово произнес Поэт, весь мир стал бы его Поэмой; он уничтожил бы мир, воссоздав его внутри себя. Запрет произносить великие сакральные слова означает страшную силу Глагола и человеческую беспомощность нашей речи.