Алексей Варламов - Купол
— Кажется, мне попадалось это дерево в зимнем саду на одной дачке в Опалихе.
— Да ну? Врешь ты все! — Алена по—детски улыбнулась, и я снова увидел чудесную, красивую девушку, которая приходила в общежитие в серебристой шубке и устраивала допрос с пристрастием, прежде чем раскрыть объятия.
С неуловимой и странной для грузного тела легкостью она пересела ко мне на колени. Я обнял ее и подумал: «Господи, ну почему не могу жить только этим: любовью к женщине, семьей, простой и не зависящей от власти и влиятельных людей деятельностью вроде починки телевизоров, покраски автомобилей, циклевки паркета или протезирования зубов? Почему занимаюсь все время совершенно эфемерным, не имеющим на земле цены, ничего не нажил и не создал?» А когда настала пора проходить очередное взвешивание, то оказалось, что я — тридцатилетний потасканный человек без образования, без особого рода занятий, в сущности, никому не нужный, овеянный легендой свободомыслия и преувеличенными заслугами на ниве перестройки. Но время моей славы ушло, и нигде, кроме как в этом доме, где живет такая же, не совладавшая с идеалом женщина, не найду приюта.
Она сумела сделать так, чтобы я забыл о горьких мыслях и не стал искать ответов на безответные вопросы. И потом, когда моя любовница снова пила кофе, курила и без умолку болтала, точно боясь, что, едва она остановится, негаданный гость встанет и покинет дом, я долго рассеянно ее слушал, наслаждаясь последними крохами уюта и тепла, представлял, как отправлюсь в ветреную сырость зимней ночи, пойду через пустынный, слепящий огнями машин город на вокзал, забьюсь в первый попавшийся поезд и залезу на пыльную и душную полку под темным потолком. Будут стучать колеса, увозя меня на север ли, на юг — как придется, начнется новая, неведомая, но вряд ли более удачливая жизнь.
В этом видении, в предчувствии и желании перемен я не заметил, как задремал. Явь без усилий перетекла в сон, где смешались мои годы, чагодайские пригорки, московские улицы, женские лица, голоса, вокзалы, берега больших рек, мансарда перед убранным черным полем, дачные места под Москвой, забитые битком аудитории университетов и пединститутов, дворцы культуры и клубы, квартира на Тверской, штаб народной партии, большие сибирские города, писательские дома творчества, костры на берегу моря, вино и маленький теплый Тбилиси.
В темноте большой комнаты, приткнувшись к плечу, Алена не замечала моего сна, а я не понимал, где сейчас находятся и с кем странствуют, вместе или поодиночке, душа и тело. Но, изредка приходя в себя, задавал лежавшей рядом женщине кстати или некстати вопросы, на которые она подолгу отвечала, и снова проваливался в забытье, качаясь в зыбкой люльке воспоминаний. Чем чернее становилась ночь и приглушеннее звучал голос моей подружки, тем печальнее и тревожнее становилось на душе. Она очищалась, отступало все к ней прилипшее за последние месяцы, и я снова возвращался к себе.
Я не любил новую, постаревшую и подурневшую Алену. Мне не нравились ее озлобленность и усталость, похожесть на одну из тех миллионов митингующих женок, обманутых, одиноких и несчастных, клянущих свои мечты, в которых сплелись женская обида, расчетливость, опрометчивость и доверчивость, все то, что я слишком хорошо знал и сам успел растоптать. Но в полусне, в наших касаниях, поцелуях и беззастенчивых ласках, в подсвеченной ночником наготе мне вдруг вспомнилось, как давно, еще в те часы, когда бродил по Москве снедаемый тоской и юношеским голодом по женскому телу, я решил, что непременно женюсь на женщине, которая сделает меня мужчиной. Не в знак благодарности или из чувства долга, но так получится само собой. Даже если будут у меня другие женщины, я все равно когда—нибудь вернусь к той, первой.
Это была очень смешная и только годная для восторженной души одинокого подростка мысль. Я позабавился ей и усмехнулся, однако почему—то не стал объяснять чуткой, тотчас же встрепенувшейся Алене, что меня рассмешило. Но на следующий день вновь остался у своей учительницы, и она тоже никуда не пошла. Мы вспоминали прошлое, гуляли, ели, пили вино. А потом настала новая ночь, и так потянулись мои дни в старом доме однообразно и уютно. Я начал забывать про вокзалы и железные дороги, про следы самолетов в чернеющем небе над Чагодаем и ноющие звуки моторных лодок, про восторженный гул толпы и яростные крики, и месяц спустя в присутствии двух случайных свидетелей тихо и буднично зарегистрировал полуформальный, полуфактический брак.
ХIV
В коммунальной квартире на Чистых прудах, где жила Алена, а некогда обитали князья захудалого рязанского рода, чьи следы потерялись в послереволюционном безвременье, мы соседствовали с татарами—дворниками. У них было трое детей, и, когда в просторных комнатах умирали одна за другой древние московские бабульки, въезжавшие сюда по горячим следам еще во времена военного коммунизма, нэпа и первых пятилеток, татары ходили в жэк и добивались права занять освобождавшуюся жилплощадь. После номенклатурных апартаментов я мучился оттого, что приходится делить с чужими и неприятными людьми кухню, ванную и туалет, терпеть претензии, замечания и оскорбления, слышать резкую речь, особенно усиливавшуюся в те дни, когда к татарам приезжали многочисленные земляки.
Соседи были, впрочем, людьми чистоплотными, непьющими и некурящими и квартиру содержали в порядке. Но наши интеллигентские разговоры, нежелание вместе с ними пить на кухне чай, обсуждать политические новости, стоимость нарядов и частную жизнь безголосых певиц воспринимали как чванливость. Это было несправедливо, но поделать мы ничего не могли. А когда однажды они завели разговор о том, чтобы поставить металлическую дверь и назвали часть пая, которую мы должны были заплатить, и нам пришлось отказаться, то они установили ее за свой счет и после этого перестали нас замечать.
Вечерами мы уходили с Аленой из дома и часами кружили по неровным переулкам большого холма, смотрели на освещенные высокие окна сталинских и более древних домов, курили во дворах, заходили в церкви и баптистскую молельню, а затем, расширяя круги, в ее любимый костел святого Людовика под окнами оскопленной госбезопасности. На Таганке пили недорогое пиво, спускались к реке, глядели на мерцавшую черную воду. Случалось, уходили за мост, бродили по пустынному купеческому острову, и лишь холод и сырость заставляли нас возвращаться домой. Порой устраивали себе праздник и покупали один на двоих только—только появившийся в Москве шоколадный батончик с орехами или же бананы, которые моя жена обожала. Деньги быстро уходили, и до следующей получки приходилось питаться сухарями и перловой кашей.
Я стыдился того, что нигде не работаю и живу на крошечную зарплату жены, однако Алена ни разу не попрекнула. Она утешала меня, жалела и ласкала, делая это не так искренне, как Инна, а профессионально, словно сиделка или врач—психиатр. Я не знал и никогда не спрашивал, сколько у нее было мужчин, где научилась она мягкому обращению, женской опытности, умению получать и давать удовольствие, да и не слишком меня это интересовало.
С ней было уютно и хорошо. Я не мучился угрызениями совести и ревностью, меня не пугало закрытое тучами и городскими огнями слепое московское небо, когда я раздевал и ласкал свою жену. А потом мы говорили, говорили — на улице, когда гуляли, в кровати, когда лежали обнявшись, — и не могли наговориться. Я мечтал открыть свое дело — книжное издательство, частную школу или начать издавать газету, но только не политизированную, а очень полезную, домашнюю, с солидным хозяйственным отделом, советами, как солить огурцы, мариновать помидоры и варить вишневое варенье, с литературной страницей, астрологическим прогнозом и метеосводкой, кроссвордами и православным календарем — настоящую народную газету. Еще я размышлял о том, как хорошо бы было построить или купить небольшую дачу в ближнем Подмосковье и переехать туда жить.
Алена охотно поддерживала эти разговоры и рассказывала о своих мечтах — бросить обрыдших корейцев и китайцев и создать нечто вроде артистического салона; в молодости она играла в студенческом театре и теперь хотела найти студию, где можно было б ставить экспериментальные спектакли, а я мог бы возглавить литературный кружок и помогать пробиваться в литературу кому—то из молодых. Или написать мемуары о своей жизни и тех людях, которых неплохо знал, все еще мелькавших на экранах телевизоров или оттуда сошедших, но незабытых.
Мы могли бы сделаться творческой семьей, несущей бремя опрятной бедности в эпоху угрюмых перемен. У нас стали бы собираться выброшенные из жизни поэты, художники и писатели на чтения, просмотры, показы и вернисажи, еще она мечтала о собаке и не любила татар за то, что они на собаку не соглашались. И хотя ни я, ни Алена не верили всерьез в осуществление этих планов, обсуждали мы их очень тщательно и чуть ли не составляли списки, кого будем приглашать.