Виктор Ерофеев - Роскошь(рассказы)
Голый Игорь нетерпеливо поворачивался на кресле из стороны в сторону, поигрывая коньячной рюмкой.
— Давай-давай, — настаивал тесть. — Сегодня футбол по телевизору, вместе посмотрим.
— Александр Иванович! — взмолился Игорь. — Мне… мне, у меня срочная работа: мне нужно статью одну по рабочему движению рецензировать к завтрашнему дню.
— Ага! — засмеялась Наденька, с дивана грозя пальцем Игорю. — Это теперь называется — рецензировать статью по рабочему движению.
Игорь приложил палец ко рту: тс! — и подмигнул ей. А тесть томился от одиночества в тишине пятикомнатных апартаментов.
— Да пошли ты ее к черту! Приходи, побалуемся коньячком… я знаю, ты любишь!
— Александр Иванович, не соблазняйте, с меня голову снимут!
— А может быть, статья у тебя того… блондинка? — с шутливым подозрением осведомился тесть. Игорю стало не по себе. Не нагрянул бы сюда на ревизию!
— Александр Иванович! — обиженно воскликнул он, и сам подивился, сколь естественной вышла у него обида.
— Ну работай, черт с тобой! Сам съем всю клубнику, — сказал тесть, вешая трубку.
— Уф! Отпустил с миром. — Игорь перевел дух. — Вот ведь зануда! Не угадали, Александр Иванович, скорее шатенка!
— Кто?
— Аноним. — Игорь усмехнулся. — Это я для тестя определение нашел: аноним.
— Почему аноним?
— А очень просто, — сказал Игорь, забираясь под плед к Наденьке. — Как в лотерее выигрывает аноним. Как когда-то Стаханов. Разве в том было дело, что он выполнил сто своих норм? Не говоря уж о том, что это не производство, а полный бардак, когда можно лишнюю сотню норм выполнить… Просто попался под горячую руку, потребовался — и стал Стахановым. Так и тесть мой — потребовался, после окончания какого-то вшивого техникума. Он даже, наверное, сначала не понимал, что происходит. Он просто шел, глядя прямо перед собой круглыми, преданными глазами, а перст судьбы указывал вдруг на него, и его вызывали в отдел кадров или в партком. А вокруг люди с такими же преданными глазами, свои парни в доску, оставались в дураках. СЛУЧАЙ! И сначала его вызывали даже не в кабинеты, не наследил бы там, а просто в большую комнату к одному из столов. Это позже пошли кабинеты, которые становились все краше и краше, а секретарши — все приветливее и приветливее к нему. Наконец, перст судьбы еще раз не указал на него — правда, к этому времени он, видимо, умишко накопил и научился нравиться, — и он плюхнулся в кожаное кресло, обрел свою собственную секретаршу, очутился в кабинете с державным, многопудовым сейфом, с комнатой для отдыха сбоку, с телевизором, с пальмой в кадке и с могущественным пресс-папье на столе — символом его могущества, — которым так удобно проламывать подчиненным головы… И тогда он подумал: «Я был создан для руководства людьми»…
— Ты не любишь его?
Он посмотрел на нее недоуменно и, не отвечая на вопрос, сказал:
— С тобой я вырываюсь из-под его власти… С тобой я чувствую себя, — он смутился, — свободным.
— Свобода — это осознанная необходимость, — торжественно объявила Наденька.
— Не смейся! — чуть ли не с мольбой в голосе воскликнул Игорь. — Я же серьезно. Я никому не рассказывал о тесте… Нет, это лотерея, — помолчав, вздохнул он. — Ему нельзя подражать… Можно повторить те же движения — и вытащить проигрышный билет. Сейчас другое время, когда всесильным стал не случай, а вульгарный блат. Он превращает деньги в бумажки, открывает любые двери, заставляет людей улыбаться, кланяться, потеть, бояться, он изменяет втихомолку инструкции, правила и даже постановления, он все «нельзя» переправляет на «можно», все «запрещается» — на «милости просим».
— Это точно!.. И ты женился… — начала Наденька.
— Нет, — остановил ее Игорь, — здесь было не так все просто.
— Извини, я совсем не хочу…
— Ну почему? Если рассказывать, так рассказывать. Как я влюбился в дочку анонима, а я в самом деле в нее влюбился? — Я вернулся из армии, оттрубив законные три года, как пиявка впился в книги и протиснулся в университет. И вот однажды я прохожу мимо ее факультета — она училась рядом, в соседнем здании — и вдруг вижу: на улице останавливается черная сверкающая на зимнем солнце «чайка», и из нее выходит Танька в белой дубленке, отороченной мехом, и так небрежно — не нарочно, не напоказ небрежно, а просто каждодневным жестом — дверцей: шлеп! — и этот образ у меня в голове так и отпечатался: шлеп! — в голове пацана с Подмосковья, которого все детство отец ненавидел за хронические бронхиты, за кашель по ночам — я ему силы мешал восстанавливать, — и он кричал: «Прекрати кашлять, а не то придушу, щенок», — а когда пьяный был, то не выдерживал: как я в подушку ни старался тихо кашлять, вскакивал и стегал ремнем куда ни попадя, а если мать бросалась защищать меня, то и ей попадало, так что она не бросалась, а только выла…
Он замолчал; Наденька взглянула ему в лицо: оно было жестоким, злым.
— Я отомстил отцу — женился на Таньке. Он теперь тщеславится мной, подлец! Я к нему не езжу: ну, раз в два месяца… Он постарел ужасно, опустился, пить не может. Я не могу простить. Видишь, вон на виске шрам? — он скривил рот. — Папашин. А ты бы простила?
Наденька задумчиво гладила его по груди.
— Не знаю… Мой папаша бросил маму, когда я пошла в первый класс, и больше не появлялся. Но он и до этого почти с нами не жил. Он был каким-то вечным командировочным, и я запомнила его вместе с огромным рыжим чемоданом в руке… так что для меня отцовство — это что-то такое чемоданное…
— Чемоданное! Чудачка же ты!.. Мне с тобой хорошо, — признался он, — и хочется говорить. Хотя потом, наверное, жалеть буду.
— Почему?
— Недопустимая слабость… а нужно буриться.
— Буриться?
— Ну пробиваться вперед, понимаешь?
— Ты пробьешься, я верю, — шептала Наденька, нежно играя его гениталиями.
Ласковые пальцы с крохотными коготками звали к новым весельям. И подсматривала лукаво… Ах ты, насмешница! Он одним махом сдернул плед, прикрывающий Наденьку, и набросился на нее: целовать, зацеловывать.
— Игорек, милый, любимый… — лепетала Наденька, оглушенная поцелуями, и щеки ее пунцовели, и жглись, и ласкались.
А когда, прервав на секунду свое движение в ней, он спросил очень тихо и очень по-доброму:
— Ты и сейчас боишься смерти?
Она ответила с легким счастливым смешком:
— Не-а, я бессмертна!
— Ой, сколько времени? — услышал Игорь сквозь сон. Он высвободил руку с часами. В тишине они тикали всеми своими колесиками, но циферблат оказался слепым, без единой стрелки.
— Без двенадцати… — увидел он наконец расположение большой стрелки. — А маленькая отвалилась.
Она приподнялась на локте, прижимаясь грудью к его плечу:
— Дай-ка я ее поищу… — И почти в панике: — Боже мой, без двадцати двенадцать! Мама, наверное, с ума сошла. Я обещала быть к ужину. Знаешь, у нее нервы… Ей всякие ужасы в голову лезут. Ну как маме!
— Может, все-таки останешься?
— Нет, что ты! Она поднимет на ноги всю московскую милицию!
И пока она в ванной приводила себя в порядок, Игорь неподвижно лежал на диване, не зажигая свет, курил, пускал дым в потолок, и мысли его шли нестройной чередой. Он вдруг посмотрел на нее с подозрением.
— Слушай, Надька, а за что ты меня любишь?
— За твои дикие пляски в кровати.
— И только? Нет, правда…
— За твои дурацкие сомнения… и вообще. В общем, отстань от меня! Люблю, и все.
— Слушай! Выходи за меня, а? Выйдешь?
— Игорь?
— Что?
— Не шути так.
— Я не шучу.
— А жена?
— Что жена?!
Он подбежал к столу; на стене возле него висела большая фотография Таньки, еще до замужества, на ступеньках дачи с соседским щенком на руках. Он сорвал фотографию и поспешно разорвал на клочки — он снял ее со стены сегодня утром, «на всякий пожарный», и спрятал в ящик стола вместе с четырьмя кнопками, на которых она держалась.
— Видишь: нет жены! Финита ля комедия! — кричал он, посыпая клочками ковер. А в душе уже возникал, мужал и креп, параллельно этому действию и совершенно независимо, сам по себе, всегдашний страх — холодный и острый — страх прожить жизнь бессребреником, превратиться в старости в посмешище для ребятишек и беспомощным инвалидом подохнуть на продавленной койке на матраце в желтых подозрительных разводах, в городской полуголодной больнице. Нет, я от мира сего!
Ему вспомнилась встреча со своим бывшим однокурсником: недавно, в апреле, на Гоголевском бульваре. Тот зябко сидел на краю скамейки и что-то читал, среди луж и талого снега. На нем было потертое пальто, в котором он проходил когда-то все пять зим студенческой учебы. Книга, толстая, большого формата, пожелтевшая от времени, покоилась у него на коленях.