Эрвин Штритматтер - Лавка
Будто черные вечерние жуки, выползают в степь шахтеры из-под земли. Чтобы одну шахту можно было отличить от другой, им всем дали человеческие имена: есть шахта Франц и шахта Луиза, шахта Августа и шахта Марга. Такие имена носят дети и внуки владельцев. Фамилия владельцев — фон Понсе. Они образуют семейное акционерное общество, Наследники фон Понсе. Из шахтеров ни один даже и в глаза не видел Луизу, в шахту которой он ежедневно спускается.
Шахты расположены километрах в двух-трех за Босдомом. Одна называется Феликс, другая — Конрад. Шахтеры из окрестных деревень по дороге домой неизбежно проходят через нашу деревню, и при этой оказии у них частенько вспыхивает желание завернуть в трактир и выполоснуть угольную пыль из глоток. Шахтеры работают в три смены. Мы называем их сменщики. Для трактирщицы Бубнерки сменщики суть злостные должники. Она не старается гостеприимно обласкать их, напротив, она порой вздорит с ними, если они сплевывают на свежевымытый пол.
Зато моя мать общительна и полна понимания! Шахтер Наконц стоит в углу лавки и держит пивную бутылку перед грудью, словно надломанный жезл тамбурмажора.
— Вы, верно, умаялись нынче, господин Наконц? — спрашивает мать. — Я и то удивляюсь, как вы можете выдержать целых восемь часов промежду черных безмолвных углев.
Черные безмолвные угли не выросли в голове у моей матери, они перешли к ней в голову при чтении какого-то романа. Карле Наконц видит, что им восхищаются. На другой день он приходит снова, а моя мать тем временем припасла для него стул:
— Присядьте, господин Наконц, не бойтесь, за пиво я дороже не возьму!
Карле садится, сидеть удобней, чем стоять, и вместо одной бутылки он выпивает две.
Зато Наконциха не в восторге от приветливости и обходительности, с какой моя мать принимает шахтеров, потому что из-за этой самой приветливости ежедневная дорога ее мужа с работы занимает на час больше, за неделю набегает шесть часов, которые Карле проводит и не в шахте, и не дома. Наконцихе приходится без мужниной помощи обрабатывать два-три моргена земли и обихаживать скотину, покуда муж в лавке у моей матери превращает в бутылочное пиво нижнюю юбку с кружевной оборкой, о которой мечтает Наконциха.
Бубнерка напоминает Вильмко Коаллу про трехнедельный столбец его долгов. «Ты когда заплатишь, а, Вильмко?» Вильмко не отвечает. Он оскорблен напоминанием, он ссорится с Бубнеркой и уже на следующий день оказывает честь лавке моей матери. Мне велят принести ему стул. Я приношу ему стул, и теперь в материной лавке сидят уже два шахтера и оба пьют эту горькую, ударяющую в голову жидкость под названием пиво. Приветливость моей матери поражает шахтеров как бацилла.
Карле Наконц натянул козырек своей кепки до самых бровей и глядит по сторонам, словно еще не до конца выбрался из шахты. У него узкая-преузкая переносица. Даже непонятно, как через нее проходят грубые запахи.
А у Вильмко Коалла красное лицо, нос расположился между морковно-красных щек, поэтому у него нет выхода, он тоже должен быть красный. Разговаривая друг с другом, шахтеры машут открытыми бутылками, и белые фарфоровые крышки бьются о темно-зеленое бутылочное стекло.
— А я намедни посадил две дерабели, — говорит Наконц.
— Вы, верно, имеете в виду мирабели, господин Наконц, — вмешивается в разговор моя мать.
Карле не возражает против исправления, от моей матери он и не такое стерпит.
— А я больше ничего не сажаю, — говорит Вильмко, — содишь, содишь, а другие едят, а я и дома-то, почитай, никогда не бываю.
Дорога Вильмко до шахты ведет через три села — приходится трижды споласкивать глотку.
Еще немного — и Ханско Цитковияк тоже становится завсегдатаем лавки; его привел Вильмко, но площадь лавки слишком мала, поставить третий стул некуда. Мать просит дедушку переоборудовать днище бочки с кислой капустой в сиденье со спинкой, и с той поры, если кто приходит за кислой капустой, раздается фраза: «Вы не привстанете на минуточку, господин Цитковияк, чтоб я достала капустки?»
Привстаньте — это тоже не исконное слово моей матери, она его вычитала, а у нас в таких случаях говорят: «А ну, встань-кось!»
Пока не кончился день, коммерческий дух моей матери шумит, и гудит, и нашептывает, и лишь поздним вечером она запирает его в лавке и выпускает на простор свою душу. Она подкармливает синюю птицу своей души, дает ей склевывать буквы, слова и фразы из книг, а потом душа уносит ее на оборотную сторону жизни, и мать слышит там голос, говорящий: не хлебом единым жив человек.
Но на другой день, когда мать поздним утром причесывается и увенчивает свою прическу фальшивой косой, коммерческий дух снова принимается жужжать и гудеть, и она тут же начинает прикидывать, как бы это увеличить потребление пива шахтерами. Ей бы надо, нашептывает дух, подавать шахтерам маринованную сельдь — как закуску, как заедки к пиву.
При изготовлении маринада по дому расходится смешанный запах. Главное место в нем занимает запах уксуса, прочие специи поочередно заявляют о себе тоненьким голоском в ходе варки: то одержит верх запах лука, то перца, то лаврового листа, то кислого молока. Частицы прибывших издалека специй разлетаются в форме ароматов по просторам вселенной, дабы поведать миру, что они сделали небольшой привал в Босдоме, в лавке у Ленхен Матт, урожденной Кулька, и на целое утро запахи выпечки, обычно у нас господствующие, оказываются разогнаны по углам.
Когда серо-синий маринад остыл, его переливают в большую миску, туда же мать кладет вычищенную и вымоченную селедку. Темно-синие спинки маринуемых рыб просвечивают сквозь слой уксусного молока, рыбам придется простоять два-три дня в погребе. Тогда они, можно считать, поспели, и их по пятнадцать штук перекладывают в прямоугольный белый фаянсовый лоток и несут в лавку. Этот лоток я обнаружил в Дёбене, поселке стекольщиков неподалеку. Я рассказал про него матери, и мать в своем селедочном азарте его немедля приобрела. На крышке лотка лежит иссиня-черная фаянсовая селедка.
— А ну, дайте-кось мне селедочку! — говорит Вильмко Коалл, обнаружив маринованную селедку в нашем ассортименте, и, само собой, селедка усиливает его жажду.
Дедушка с цифрами в руках доказывает матери, что она слишком дешево продает маринованную селедку, что в стоимость селедки надо включить время, которое она потратила на ее приготовление, не то она раскурочит на закуску к пиву весь доход, который ей приносит торговля самим пивом. «Коммерсант должон хорошо считать, всего лучшей — в уме».
Мать не принимает дедушкин выговор, в данный момент она исполняет гимн во славу маринованной сельди, и пусть дедушка ее не перебивает. Мать испытывает тихую гордость, когда чужие мужья засиживаются у нее, вместо того чтобы идти по домам к собственным женам. Чисто женский триумф! И поди угадай, что причиной — коммерческий дух или перышко синей птицы — души?
По пятницам бывает получка. Шахтеры вознаграждают себя за труды целой недели, пьют, начинают заигрывать с женщинами, которые пришли за покупками.
— Ах, и Марта-толстушка тут! Глазки-то как блестят, закачаешься!
Женщины любят, когда мужчины поют им хвалу, но хвалу мужчины поют не всегда, они могут и такое ляпнуть:
— А! И Густхен туточки! И с фонарем под глазом, никак твой старик тебя приласкал!
У Густхен и впрямь вышла с мужем небольшая потасовка, что правда, то правда, но брак — дело священное, это раз, и Густхен, между прочим, пришла за покупками, а не давать отчет по домашности — это два.
— Тут никак меня допросить хотят? — спрашивает она с оскорбленным видом у матери.
Мать быстро калькулирует в уме, от кого ей больше прибытку: от покупок, которые делает в лавке Густхен, или от пива, которое выпивают шахтеры, и, придя к выводу, что первенство остается за Густхен, говорит с полным самообладанием:
— Вы уж извините, фрау Шеставича, у господина Наконца нынче день рождения.
Извините — великое слово, городское слово, газетное слово, в переводе на босдомский разговорный оно звучит так: «Уж вы не серчайте, ежели что». Извините — Шеставичиха видит, что ей воздают почести все равно как в день свадьбы. Она готова извинить, она даже говорит:
— Тогда и я вас поздравляю! — Таким путем Карле Наконц приобретает второй день рождения.
А фрау Шеставича покидает магазин. Ветер из распахнутой двери выбрасывает наружу муху; муха совершает облет песчаной деревенской улицы, присаживается на листок ясеня у Заступайтова луга, третьей парой ножек счищает пивные ароматы и запах сельди со своего мохнатого тельца и трезвеет. Малость погодя она отталкивается от ветки и, словно жужжащий нотный знак, снова ныряет в дверь лавки. Ее влечет нездоровая тяга, тяга к гарцскому сыру. Он устремляет навстречу мухе свое зловоние и рассказывает ей, что некогда был творогом и происходит от коровы. Но мухе нет дела до его прошлого, инстинкт размножения — вот что влечет ее к вонючему сыру, ибо будущее потомство мухи сможет отлично пастись на сочном сырном лугу.