Евгений Гришковец - Реки
Мои вещи, книги, мебель, посуда? Это мое? Но когда я иду по улице в чужой стране, что у меня есть? Что мне надо? Мой паспорт? Мой телефон?
У моего телефона есть номер. Это мое?!
Записная книжка, где имена мало знакомых и случайных людей соседствуют с теми именами, что мне дороги? Я же знаю: сколько имен в моей книжке, приблизительно столько есть книжек, где записано мое имя.
Мое имя? Что это? Набор звуков, которым называюсь я? Это мое? Но такое же имя носили многие и многие люди много веков в разных странах.
Моя фамилия? Но я как-то привык, что это фамилия моего отца, а отец, наверное, ощущал, что это фамилия деда…
Моя профессия? А что это такое? Я так много раз чувствовал бессмысленность этого занятия, а потом снова любил ее, и чувствовал азарт, а потом ощущал, что в этой профессии я становлюсь некой функцией! Я столько раз ею гордился, и столько раз ее стыдился! И еще я столько раз чувствовал, что не могу от нее освободиться, что я привык, и эта привычка, обстоятельства, а порой и усталость, не дадут мне возможности разобраться в том, что же это такое, моя профессия.
Мои родные люди?! Люди, без которых я не хочу и не мыслю мою жизнь? Люди, которых я люблю?! Они у меня есть? Это мое? Боюсь, что это я у них есть!… Во всяком случае, я хочу, чтобы это было так.
Моя жизнь?! Моя жизнь во всех смыслах? В смысле некого состояния, процесса, и занятия, состоящего из дыхания, движения соков, температуры тела, употребления еды и жидкости, а в результате всякие желания, а потом мысли, а потом поступки… То есть вся моя текущая жизнь! Это мое? Что-то я не могу так сразу и решительно ответить на этот вопрос. Не могу так раз, и заявить, что она принадлежит мне! Потому что тут же возникает вопрос: «А кому это мне?» И другой вопрос: «А где я ее взял?» И много других вопросов…
* * *Но все то, что я сейчас перечислил, конечно, фактически у меня есть. Хотя, чем больше всего этого у меня, тем больше тревоги, усталости, заботы, и страха это потерять. Потерять деньги, телефон, записную книжку, дом, машину, профессию, имя (некое доброе имя)…
И ужас при мысли, что можно потерять родных людей!
Что у меня есть такого, за что можно не бояться? Нет ничего! Так и подмывает сказать, что у меня нельзя отнять того, что со мной было. Есть то, что рассказывал мне дед. Это все мое, и только мое!
Но что-то не хочется мне делать таких заявлений. Во-первых, это пафосно и излишне драматично звучит, во-вторых, то, что со мной было, потихонечку подворовывает у меня моя же память. А главное, как только я пытаюсь говорить о том, что со мной было, я тут же чувствую серьезные сомнения в том, что об этом можно говорить. Кому это надо? Кому нужны мои подробности? Мне? Да, наверное только мне.
И от того, что я это понимаю, я не назову ни своего имени, ни имени моего деда… ни города, ни реки.
Но я уже попытался говорить и узнал ужасную вещь! Как только что-то скажешь, тут же чувствуешь, как то, что ты не сказал, начинает давить на тебя. Все, что уже не смог сказать, то есть забыл, или не захотел. Давит все то, что пока не могу сказать, из-за того, что еще не сформулировал, или недодумал, или боюсь… давит сильно. И получается, что лучшее из того, что удается сказать, говорится о том, что не произнесено.
Что у меня есть? Ничего у меня нету. Но только так хочется научиться испытывать от этого не растерянность и тревогу, которую чувствую я, а легкость, которую, может быть, кто-то испытывал, и не врал, что испытывает.
* * *Нет у меня ничего, и становится все меньше. Я говорил о Сибири и сибиряках, мол, они такие и сякие. Но я смог об этом говорить только потому, что уехал оттуда. Я уже не там! А как только я посмел рассуждать об особенностях сибирского характера, я тут же сам окончательно его лишился, и перестал быть сибиряком. Для того, чтобы сказать то, что я сказал, я сам в себе искал эти особенности, называл их, и названные, они переставали быть моими. Как незаметно и безвозвратно это произошло.
И хоть для меня всегда будет чудом, что можно жить там, где осенью слышно, как за окном падают на землю большие яблоки, зимой можно ходить в легком пальто и без шапки, а март – это все-таки весна. Для меня это никогда не станет просто обычным, нормальным и незаметным. И где бы я ни находился, я обязательно зачем-то подумаю: «Ой, а ведь в Сибири-то сейчас, наверное, метет». Или когда увижу где-то цветущий куст сирени, скажу местному жителю: «А в наших краях она зацветет только недельки через три».
Но я уже не там. Не там, даже когда редко-редко приезжаю в родные места. Я уже позволил себе рассуждать об этом.
Вот так бы, ненароком, не начать рассуждать об особенностях русской души в целом. (Это я сейчас попытался пошутить.)
* * *Нет у меня ничего. И только кажется, что теплый пепел высыпается между пальцев, и летит, превращаясь в невесомую белую пыль. Посмотришь, а это даже не пепел, не было ничего в руках. Руки сами по себе теплые и беспомощные.
А что мне нужно? Что?
Все-таки нужна какая-то особенность! Что-то особенное! Мое! Ну, мне надо!!! Хотя я отлично знаю, что чем хуже, захолустнее и безрадостнее город, тем чаще там спрашивают приезжего: «Ну, как вам у нас? А вы попробуйте нашу капустку, у нас ее особенным образом солят. А вот хлеб, такого нигде не сыщите. Грибочки попробуйте. Вода у нас очень чистая».
И все-таки наша река!… Мне иногда физически хочется ее видеть. Хочется видеть сильнее, чем любимое кино, которое я знаю наизусть, но все равно хочу смотреть, хотя, как уже сказал, знаю и помню все детали. Сильнее, чем важное стихотворение, которое я вообще выучил слово в слово, почему-то хочется иногда прочесть его глазами, чтобы видеть сами буквы.
Таких рек, как наша, нет нигде. Сибирские реки! Быстрые, темные и длинные, с крутыми поворотами, островами, стремнинами. Таких больше нигде нет. И это я говорю не для красного словца, и не потому, что мне так кажется.
Сибирские реки текут на Север. Все! И в этом их беге к холодному Ледовитому океану есть какая-то мощная обреченность, отчаяние и сила, которая чувствуется, даже если ты не знаешь, куда течет река. Эту силу видно.
Во всем мире все большие реки текут куда-нибудь на юг или как-то параллельно параллелям. Они впадают в теплые океаны, моря и заливы, или не в очень теплые заливы и моря. А сибирские реки текут строго на Север, и неминуемо вливаются в ледяные воды. Они текут туда, где безлюдно, нет деревьев. Туда, где Сибирь перестает быть Сибирью и превращается просто в пространство, о котором холодно даже думать. Где-то там, в этих льдах, вмерзнув в ледяные толщи, навсегда сохранится моя уплывшая от меня шапка. А если какой-нибудь глобальный планетарный процесс растопит эти льды, она оттает вместе с замерзшими с нею рядом мамонтами.
* * *Я хорошо помню мою реку, и я хочу ее видеть, я рвусь к ней, хотя знаю, что если приеду, и буду стоять смотреть на нее, мне будет или холодно, или сыро, или меня что-нибудь отвлечет, озаботит, и не даст сосредоточиться, или будут кусать комары. Я знаю, что опять ничего особенного не почувствую. А она там течет, прямо сейчас.
Течет там, где я испытывал одно новое ощущение за другим, и мог чувствовать все сильно. Так сильно, что теперь все свои сегодняшние ощущения я могу только сравнивать с теми, которые были там. Там, в моем городе. Там, где я забегал с жаркого летнего двора в любой подъезд, радостно чувствовал прохладу, и мог без разбора позвонить, если дотягивался до звонка, или постучать в любую дверь. Постучать, чтобы попросить малознакомых или совсем незнакомых мне людей дать мне попить воды. Я жадно пил, и бежал обратно…
А когда я забегал в свой подъезд, я заглядывал в круглую дырочку нашего почтового ящика, видел, что там лежит газета… И не чувствуя в этой газете никакого предостережения или намека на совсем другую жизнь, которая будет состоять из того, что тревожит, терзает, и из того, что можно потерять, я бежал вверх по лестнице. Бежал, и, не в силах сдержать радости, кричал: «Деда, газеты принесли!»