Джулиан Барнс - Предчувствие конца
Но видимо, ей было не особенно приятно. Или она куда-нибудь уехала. Или сервер у нее барахлил. Чей это был афоризм про неизбывную надежду человеческого сердца? Вам, наверное, доводилось читать, что пишут в газетах про так называемую позднюю любовь? Особенно если это старый хрен и старая вешалка из дома престарелых? Оба вдовые, улыбаются, сверкая вставными зубами, держатся за скрюченные ручки. А некоторые, как ни удивительно, при этом изъясняются на языке молодой любви. „Увидев ее (его), я сразу понял(-а), что мы созданы друг для друга“ — как-то так. Одна часть моего сознания всегда умилялась и готовилась аплодировать, а другая взирала на них с настороженностью и недоумением. Кому нужно это повторение пройденного? Не зря ведь говорят: обжегшись на молоке, дуешь на воду. Но теперь все во мне восставало против моего собственного… чего? Мещанства, скудоумия, страха перед разочарованием? К тому же — внушал я себе — у меня пока еще все зубы целы.
В ту ночь мы целой компанией отправились в Минстеруорт смотреть севернскую волну. Вероника была рядом. По всей вероятности, мой разум впоследствии стер этот факт, но теперь у меня не оставалось никаких сомнений. Она ездила туда со мной. Мы сидели на мокром одеяле, расстеленном на мокрой земле, и держались за руки; у нее было с собой горячее какао в термосе. Пора невинности. Лунный свет выхватил подступающую волну. Ребята с воплями наблюдали за ее приближением и с воплями кинулись за ней вдогонку, рассекая ночь лучами фонариков. А мы, оставшись вдвоем, стали говорить, что невозможное подчас становится возможным, но это надо видеть своими глазами, а иначе не поверишь. Настроение у нас было задумчивое, даже мрачное, но никак не восторженное.
По крайней мере, сейчас мне вспоминается именно так. Хотя не поручусь, что взялся бы повторить то же самое под присягой. „И вы утверждаете, что на сорок лет забыли об этом случае?“ — „Да“. — „И что он совсем недавно всплыл у вас в памяти?“ — „Да“. — „Можете ли вы объяснить, почему он всплыл у вас в памяти?“ — „Не уверен“. — „Тогда позвольте указать вам, мистер Уэбстер, что этот предполагаемый эпизод целиком и полностью — плод вашего воображения, призванный оправдать некие романтические отношения с моей подзащитной, которые вы сейчас пытаетесь представить как имевшие место в действительности; у моей подзащитной — прошу занести это в протокол — такие измышления вызывают антипатию“. — „Но…“ — „Что значит „но“, мистер Уэбстер?“ — „Но у нас в жизни не так уж много людей, которых мы любим. Один, двое, трое? И порой мы осознаем свои чувства, когда уже слишком поздно. Впрочем, почему „слишком“? Вы читали статью о том, как в Барнстепле, в доме престарелых, вспыхнула поздняя любовь?“ — „Умоляю, мистер Уэбстер, избавьте нас от этой сентиментальщины. Суд рассматривает только факты. Какие именно факты вы можете сообщить по данному делу?“
Я бы на это ответил: нужно допускать, хотя бы в теории, что наша память существует не просто так, а во времени. Мы движемся сквозь годы, описывая те же самые петли, возвращаясь к одним и тем же событиям и чувствам. Нажимаешь кнопку с надписью „Адриан“ или „Вероника“, отматываешь пленку назад и смотришь знакомые кадры. События служат подтверждением чувств: возмущения, уязвленного самолюбия, облегчения, а чувства — подтверждением событий. Доступа к чему-либо иному, видимо, не существует; дело закрыто. Вот потому-то мы ищем подтверждения, хотя оно подчас оборачивается опровержением. А что, если наши эмоции, связанные с давними событиями и знакомствами, тоже меняются, пусть даже где-то на поздней стадии? То гнусное письмо, которое я написал своей рукой, вызвало у меня раскаяние. Рассказ Вероники о смерти ее родителей — да-да, и отца тоже — взволновал меня сильнее, чем можно было предполагать. У меня к ним возникло сочувствие — и к ней тоже. Вскоре после этого я начал припоминать забытое. Не знаю, есть ли тому научное объяснение — что-нибудь связанное с новыми аффективными состояниями, способными разблокировать нейронные проводящие пути. Могу сказать одно: такое произошло, и я сам этому поразился.
В общем, заглушив назойливый голос адвоката противной стороны, я написал Веронике и предложил встретиться еще раз. Извинился, что совсем ее заговорил. Выразил желание узнать побольше о ее жизни, о семье. Якобы у меня в скором времени планировалась очередная поездка в Лондон. Удобно ли ей будет на том же месте, в тот же час?
Как люди обходились в прежние времена, когда письма шли обычной почтой? Наверное, три недели ожидания почтальона равнялись сегодняшним трем дням ожидания мейла. Разве три дня — это большой срок? Достаточно большой, чтобы воспарить от радости. Вероника даже не стерла мою тему („Снова привет?“), но теперь мне виделась в этом особая прелесть. Определенно, у нее не осталось обиды, потому что она назначила свидание через неделю, в пять часов дня, на какой-то незнакомой мне станции метро в северной части Лондона.
Я разволновался. Оно и неудивительно. Правда, мне не сказали: „Захвати пижаму и паспорт“, но, к сожалению, на каком-то этапе жизнь оставляет нам совсем мало вариантов. Опять же, моим первым порывом было позвонить Маргарет, но потом я передумал. Ко всему прочему, Маргарет сюрпризов не жаждет. Она всегда любила — и сейчас любит — все планировать заранее. Пока мы еще были бездетными, она тщательно следила за своим циклом и выбирала самые безопасные дни для занятий любовью. У меня от этого либо возникало неудержимое желание, либо — чаще всего — желание пропадало напрочь. Маргарет никогда в жизни не стала бы назначать загадочное свидание на отдаленной станции метро. Она могла бы назначить деловую встречу под часами на вокзале Паддингтон. Ну, в свое время, как вы понимаете, я не возражал.
Всю неделю я пытался высвободить какие-нибудь новые воспоминания о Веронике, но безуспешно. Не иначе как перестарался, перенапряг мозги. Пришлось раз за разом прокручивать то, что имелось: давно знакомые образы и недавние поступления. Поднося их к свету, поворачивая так и этак, я хотел узнать, не наполнились ли они другим смыслом. Я взялся за переоценку самого себя в молодости, насколько это возможно. Спору нет, я был глуп и наивен — как все; но у меня сейчас хватило здравого смысла не педалировать эти качества, потому что такая критика неизбежно перерастает в бахвальство: вот, мол, каким я был — и каким стал. Я старался соблюдать объективность. Та версия наших с ней отношений, которую я пронес сквозь годы, в свое время была для меня единственно подходящей. Раненное изменой молодое сердце, исстрадавшееся молодое тело, униженный молодой индивидуум. Как там ответил старина Джо Хант, когда я с видом знатока объявил, что история — это ложь победителей? „Не будем забывать, что история — это также самообман побежденных“. Вспоминаем ли мы этот тезис, когда речь заходит о частной жизни?
Ниспровергатели времени говорят: сорок — это не возраст, пятьдесят — самый расцвет, шестьдесят — это новые сорок, и так далее. Я твердо знаю одно: есть время объективное, а есть субъективное, которое ты носишь на внутренней стороне запястья — там, где пульс. И твое собственное, то есть истинное время, измеряется твоими отношениями с памятью. Потому-то и приключилась та странность: когда на меня вдруг нахлынули эти новые воспоминания, ощущение было такое, будто время ненадолго повернуло вспять. Как река, ненадолго устремившаяся вверх по течению.
Конечно, приехал я слишком рано; пришлось выйти на предыдущей станции, чтобы убить время за чтением бесплатной газеты. Вернее, за тупым перелистыванием. Потом я доехал до пункта назначения и поднялся на эскалаторе в наземный вестибюль, расположенный в совершенно незнакомом районе Лондона. Пройдя через турникет, я увидел характерную фигуру и позу. Вероника мгновенно развернулась и пошла к выходу. Я поспешил следом, мимо автобусной остановки, в какой-то переулок, где она отперла машину. Сев на пассажирское место, я огляделся. Она уже включала зажигание.
— Надо же. У меня тоже „фольксваген-поло“.
Она не ответила. В этом не было ничего удивительного. Насколько я знал и помнил, пусть даже мои сведения устарели, Веронику никогда не интересовали машины. И меня, кстати, тоже; хорошо еще, что я воздержался от комментариев.
Хотя день близился к вечеру, стояла жара. Я открыл свое окно. Стрельнув глазами сквозь меня, Вероника нахмурилась. Окно пришлось закрыть. Что ж, ладно, сказал я про себя.
— Мне тут вспомнилось, как мы ездили смотреть севернскую волну.
Ответа не было.
— Помнишь? — (Она помотала головой.) — Действительно не помнишь? Мы всей бандой ездили аж в Минстеруорт. Светила луна…
— Рулю, — бросила она.
— Конечно, конечно.
Если ей так угодно. В конце-то концов, она меня везла. Я стал смотреть в окно. Лавчонки, торгующие всяким барахлом, дешевые забегаловки, букмекерская контора, очередь к банкомату, женщины с выпирающими жировыми складками, шлейфы мусора, горланящий безумец, тучная мамаша с тремя раскормленными детишками, рожи всех цветов кожи, все нормально, оживленная лондонская улица.