Ричард Флэнаган - Смерть речного лоцмана
Однажды она не выдержала. «Нежность – это совсем другое. Нежность – это уважение, а ты никого не уважаешь. Даже самого себя. Наверное, в этом твоя беда».
Она проплакала целый месяц и была безутешна еще полгода, а когда однажды Аляж упрекнул ее за то, что он все никак не может взять себя в руки и наконец начать жить в ладу с собой, она воззрилась на него и с резкостью, какой он прежде от нее никогда не слышал, сказала: «Ты что, ничего не понимаешь?» А потом, все так же прямо глядя ему в глаза, но сменив досаду на жалость, уже мягким голосом, напугавшим Аляжа больше, чем тот, резкий, ее голос, прибавила: «Бедняга! Ты бы ничего не понял, даже если бы захотел». Так оно и было, и он это знал.
Кута Хо продолжала: «Я-то думала, может, у нас когда-нибудь все наладится. Как в нормальных семьях, где люди живут себе поживают, имея свой угол, бывает, не ладят, но при этом горячо любят друг друга. А другие иной раз посмеиваются над ними только потому, что они так крепко приросли к своему дому, что перебираться куда-то еще для них – полная глупость. Хотя, может, в другом месте им жилось бы куда лучше. Понимаешь, о чем я?»
После такого разговора между Аляжем и Кутой установилась тишина, настолько глухая, что выносить ее Аляж больше не мог. Отныне в душе Куты Хо поселилась печаль; она забиралась в нее все глубже, пока, наконец, не овладела целиком ими обоими. Когда они предавались любви, она отводила глаза в сторону и, хотя физически чаще (но не всегда) отвечала ему взаимностью, в мыслях была всегда далеко – и уже редко позволяла ему целовать себя в губы. Когда же физическая близость заканчивалась, он чувствовал себя так, будто жестоко ее обидел, – ему хотелось извиниться, он сгорал от стыда, но в чем, собственно, была его вина, выразить словами он не мог. Он осторожно спрашивал: может, им лучше спать порознь, а она отвечала, что ей все равно. И в словах ее звучала такая тоска, что ему даже было больно смотреть, как его ласки жгут ей кожу, бередя старые раны. Они оба понимали, что изводят друг друга, понимали, что им не под силу изменить свою судьбу, что они сами обрекли себя на роль зрителей трагедии, разыгрывавшейся вокруг их несчастья.
Как-то вечером, спустя восемь месяцев после смерти Джеммы, когда они мыли посуду после ужина, он обратился к ней с такими словами:
– Кута, я тут подумал и решил: наверное, будет лучше, если я уйду.
Кута Хо равнодушно улыбнулась, как будто он предупредил ее о чем-то будничном – что собирается сходить в соседний магазин за молоком.
– Прекрасно, – сказала она, – замечательно.
И снова улыбнулась, словно все это было ей совершенно безразлично. Когда же Аляж почувствовал, что совсем не злится на нее, а лишь испытывает некое странное, отстраненное, неясное любопытство, он понял, что все кончено. Они продолжали мыть посуду, а вслед за тем Аляж занялся куда более основательной работой, непривычной для себя, – прибрал в кухне. Потом они пошли спать – вместе. Он взял Куту за руку, но она высвободила ее и положила ему на грудь. На другое утро, когда он проснулся, Кута Хо уже не спала. Он задержался в спальне – перебирал вещи, решая, что взять с собой, а что выбросить. Ушел он незадолго до полудня, робко и будто рассеянно поцеловав Куту Хо в губы у парадной калитки, словно уходил на работу, как обычно.
Аляж подался так далеко, как только мог. Он отправился в Дарвин – играть за тамошний футбольный клуб. Следующие три года он каждое лето – в туристический сезон – возвращался в Тасманию и работал лоцманом на реке Франклин. Потом, когда ему исполнилось двадцать шесть, он бросил футбол в Дарвине и лоцманство в Тасмании и перебрался на восточное побережье материка, где перебивался случайными заработками: работал на фермах – на уборочных машинах, в винных магазинах, на стройках. В Тасманию он не возвращался целых десять лет.
До этого дня.
И вот я снова вижу его – там, где кончается река слез: он стоит посреди пересохшего каменистого речного русла, отрывает глаза от бездонного водоема памяти, переводит взор на фасад ее дома, который когда-то был и его домом, и раздумывает: вспомнит ли она те далекие времена и стоит ли стучаться или нет?
И еще раздумывает он: а захочет ли она меня видеть?
Вслед за тем он поворачивается и начинает продираться обратно через валуны, которыми усеяно пересохшее твердое русло реки.
Глава 5
«Мысль – штука опасная. Это, черт возьми, каждый знает, – говаривала Мария Магдалена Свево. – Мысли целое столетие пожирали людей, которые вынашивали их, подпитывали». Что ж, она права: мысль и впрямь – штука опасная. Я знал это еще до того, как меня засосало в эту горловину, где прямо надо мной бурлит река. По мере сил я стараюсь отбросить мысли прочь и ни о чем не думать. Просто это слишком опасно, а я, как бы то ни было, боюсь. Я имею в виду, что даже не смею подумать о своем горе – смерти Джеммы. Потому что это – мысль. Верно? Горе – та же мысль. Конечно, это ужасно, когда кто-то умирает, но факт есть факт: умер – и тебя больше нет, и все. Точка! Что я чувствую после смерти Джеммы? – часто спрашивали меня. И я отвечал как есть: ничего. Ничего. Но желание – штука не менее опасная. Но я-то не знал. И мое желание было скрыто во мне так глубоко, что, когда позвонил Вонючка Хряк, я даже не понял, что он за меня уже все решил, так, что я и подумать ни о чем не успел.
Даже по телефону было совершенно ясно, что Вонючка Хряк юлит. Даже тогда я мог сказать, что не нужно мне никакой работы. Я не хочу сказать, что он первый завел об этом разговор. Я мог бы сказать, что у него не было ни малейшего желания со мной болтать. Но я мог бы также сказать, что у него не было выбора. И мне показалось, что дела у Вонючки Хряка совсем разладились, раз ему понадобился я, и что хотя он был нужен мне не меньше, я ни словом не смел намекнуть Вонючке Хряку, как отчаянно нуждаюсь в работе.
– Слыхал, ты вернулся, вот я и решил звякнуть тебе, давай встретимся и обмозгуем твои дела, – сказал Вонючка Хряк.
И я отправился в его контору. В то утро я чувствовал себя хуже обычного: меня бросало то в жар, то в холод – наверное, я физически, каждой клеткой своего тела предчувствовал роковую неизбежность, уготованную мне предстоящей встречей.
И вот я вижу, как Аляж сидит за обшарпанным столом Вонючки Хряка – напротив него, стараясь сохранять спокойствие: ведь Аляж догадывается, что у Вонючки Хряка на уме. Перед встречей Аляж собрался с духом, решив вести себя с Вонючкой Хряком поувереннее, а не как обычно – спокойно и уважительно. Для храбрости он по дороге пропустил пару стаканчиков рома, и теперь, как ни удивительно, чувствует не согревающее действие напитка, а остужающее: у него свело холодом не только горло, но и живот. Несмотря на всю решимость, Аляжа бьет дрожь, и не только из-за рома, но и от тошнотворного ощущения холода, потому что Аляж хочет сплавиться по реке, но боится, потому что он хочет посмотреть Вонючке Хряку в лицо и сказать, что он действительно о нем думает, но боится: ведь за Вонючкой Хряком не заржавеет. В нервном возбуждении Аляж начинает дробно постукивать ногой по полу, а руки у него так трясутся, что ему приходится сунуть их в карманы.
– До чего ж мило с твоей стороны, Говард, – наблюдаю я, как Аляж начинает разговор, прежде чем спрятаться за маской лести. – Вот гляжу, в гору идешь, Говард. Директором-распорядителем конторы «Дикий Опыт» заделался. – И Аляж широко обводит рукой кабинет Вонючки Хряка.
– Это тебе не лодыря гонять на реке, – говорит Вонючка Хряк.
И Аляж, вижу, кивает. Для дурака – конечно. А Вонючка Хряк по дурости своей всегда считал, что плюхнуться в кресло директора-распорядителя мелкого филиальчика национальной компании по экстремальному туризму означает поймать удачу за хвост.
Наблюдая, как Аляж с Вонючкой Хряком сверлят друг дружку взглядом через грязный стол с ботами для дайвинга, примусами и банками с пластмассовым резиновым клеем, заваленными счетами и письмами, я замечаю, что Аляж и не думает скрывать свое презрение к Вонючке Хряку, хотя тогда, в то время, я, кажется, старался спрятать его за ширмой избитых любезностей. Вонючка Хряк все такой же всклоченный бородач, хотя его привычное добродушие успело превратиться в раздражающее угодничество, а былая коренастость – оплыть жиром. Он хитер как лис – всегда увиливает от прямых ответов. Вот и сейчас он сидит через стол перед Аляжем, самодовольная, волосатая туша, до того вонючая, что мой бедный, слабый желудок того и гляди вывернет наизнанку. А он сидит себе и травит такие же бородатые, как сам, анекдоты, потом спрашивает, чем Аляж занимался последнее время, и фальшиво нахваливает его, когда тот выкладывает ему пару-тройку историй из недавней своей жизни.
– Ты ненормальный, Козини, – вдруг подытоживает Вонючка Хряк. И тут же берет быка за рога. – Али, мы тут просто зашиваемся, вот я и думаю, может, подсобишь нам по старой дружбе?