Иванна Жарова - Изамбар. История прямодушного гения
Да, он молчал семь лет, уступив орган своему завистливому товарищу. Он отказался от музыки, которую называл геометрией времени, в пользу геометрии пространства. Но вот по вине того же злосчастного товарища в обители узнали секрет Изамбара и велели ему петь, и он, как малое дитя, тут же забыл от радости обо всем на свете. Потом, когда для горе-товарища дело стало оборачиваться скверно, Изамбар поспешил загладить свою невольную и по сути мнимую вину перед истинным виновником происшедшего и, как теперь выясняется, зашел в этом так далеко, как только возможно. В самом деле, в отличие от его поистине гениальных геометрических решений и доказательств, в поступках математика, если отбросить мистику, логики монсеньор Доминик не находил никакой.
– Я не понимаю ни тебя, ни твоей притчи, – сознался он.
– Это оттого, что ты не хочешь понимать, – сказал Изамбар без всякого укора.
– Хочу! – запротестовал епископ, уверенный в собственной искренности. – Я знаю, что должен понять тебя. Это важно!
– Верно. Но знать и быть должным не значит хотеть.
– Нет, Изамбар! – не унимался монсеньор Доминик. – Ты ведь и теперь предаешь свой принцип молчания, – воскликнул он. – Ты говоришь со мной! По доброй воле! Ты захотел рассказать о своей модели мира, заранее зная, что мне от тебя нужны лишь объяснения твоих формул для астрологических вычислений (хоть теперь, клянусь тебе, это уже не так). В чем твой расчет?
– У меня нет расчета. У меня есть лишь надежда, что когда-нибудь, когда меня здесь уже не будет, ты перестанешь бояться и к тебе придет понимание. А что до моего молчания… Когда человек согласен уйти из этого мира, он уже пропитан Тишиной, как дерево – соками; говорит он, поет или молчит – Тишина остается с ним… Я хотел рассказать тебе о чуде, которое со мной случилось. Не скрою, что мне радостно поделиться с тобой, даже если ты не примешь дара. Потом, когда меня здесь не будет, это останется с тобой, в дальнем уголке твоей памяти. Я предупреждал тебя, что чудо нельзя объяснить. И все же о нем можно рассказать. Особенно тому, кто не верит в чудеса, во всем полагаясь на свой трезвый расчет. Такому человеку важно знать, что, кроме трезвого расчета, есть что-то еще…
Глаза Изамбара излучали живое тепло, и тепло это проникало глубоко в монсеньора Доминика и согревало его изнутри. И так было всякий раз, когда епископ смотрел в них, в эти вдумчивые, внимательные, спокойные глаза, способные пронзительно сиять и ласково обнимать взором, становиться прозрачными и видеть насквозь, не менее чудесные, чем поющая Вселенная, воплощающаяся из Тишины. В них, всегда широко раскрытых, жила неустанная готовность удивляться.
– Все это правда, Доминик, – продолжал Изамбар. – Все, что я рассказал тебе о точке и времени. Я предполагал, допускал, догадывался… А теперь знаю, потому что видел и слышал. Я испытал абсолютную боль, такую, от которой структура нашего человеческого существа оказывается на грани распада. Я был пронизан болью и преломлен ею. Мое время остановилось. Это самое важное свойство боли – она останавливает наше внутреннее время. Секунда растягивается в вечность. Боль проходит через нас, как поток бесконечной длительности. Я сказал, что это встреча с бесконечностью нашего конечного тела. Абсолютная боль, если мы готовы принять ее, заставляет нас перестать быть телом. И когда нам это удается, ее можно видеть как поток и слышать как звук. И даже попытаться осознать, что она такое по отношению к нам. Я попытался, Доминик. И знаешь, что оказалось? Из этого трехмерного мира через боль можно прикоснуться непосредственно к бесконечности. Я хочу сказать, что именно боль открывает нам тайну, чем являемся мы по отношению к бесконечной Вселенной. Каждое живое существо имеет внутреннюю структуру, подобную структуре самой Вселенной, но оно способно воспринимать поток вибраций в конкретно определенном, ограниченном диапазоне. Можно предположить, что этот диапазон придает форму и нам, и нашему миру. Мы подобны музыкальным инструментам. Впрочем, не только подобны, но и являемся таковыми. С той разницей, что, как существа осознающие, мы способны и призваны к самосовершенствованию. Я говорю о способности пропускать через свою структуру вибрации все более и более широкого диапазона. Принять что-либо как явление бесконечной Вселенной, то есть дар Бога и неизменно позитивную данность, – значит не просто согласиться мысленно, убедив себя и доказав себе логичность такового явления, но настроить себя как инструмент восприятия. Вибрации, которые мы не в состоянии пропустить сквозь себя из-за недостаточности нашего диапазона, мы ощущаем как боль. В лучшем случае это подобно игре на расстроенном инструменте. Но вибрации, к восприятию которых мы не готовы, способны нас разрушить. Когда я говорил о расширении сердца, это был не просто поэтический образ. Как и моя модель, состоящая из плоскостей, сходящихся в одной прямой, не просто отвлеченное построение. Прямая изображает движение точки нашего сознания. Сходящиеся в ней плоскости образуют миры. В бесконечной Вселенной миров бесконечное множество, подобно тому как плоскость содержит бесконечное множество точек, а прямая может быть продолжена до бесконечности. Трехмерность нашего общего мира, вероятно, связана с определенным ритмом и скоростью человеческого времени, в силу некоей математической пропорции, а также за счет того, что сознание людей объединено в одно общее целое и выстроено примерно одинаково, в заданных пределах и системе измерений. Но если освободить сознание и изменить восприятие времени, изменяется и мир. Когда мое время остановилось… – Изамбар понизил голос: – Это было со мной трижды, а в четвертый раз, тогда, когда ты пришел сюда впервые, – уже иначе. В первые три раза я умирал и в самый первый уже почти умер, прежде чем у меня получилось, – сообщил он доверительно.
– Что получилось, Изамбар? – спросил епископ, переводя дыхание.
– Перестать быть телом. Вернуться в точку. И тогда боль перестала быть болью, превратившись в поток бесконечной длительности. Я увидел его как сияющие струи или нити, и позволил увлечь меня с собой. И пространство стало разворачиваться. Из крохотной точки, в которую я сжался, возникали миры и пространства. Я видел Вселенную, в ней – иные Вселенные иных времен и пространств, и все – из точки и, подобно точке, неделимо. Я видел Космос, Доминик. Планеты, светила, созвездия мчались сквозь меня потоком бесконечной длительности, когда я сжал себя в точку и отдался этому потоку; и он растянул меня, как неограниченно упругую струну, способную издавать беспредельно высокий звук. Они звучали, эти миры, пространства и светила. И звуком было все, что я видел, и я сам. Единым всепроникающим Звуком! Теперь я знаю, что вся наша земная музыка, распадаясь на ноты и такты, силится описать его многоголосье. И языки людские мчатся ему вдогонку своими гласными, но никогда не догонят, шелушась словами и запутываясь в мыслях. Лишь математика древних, простая и мудрая, внимательно и терпеливо подбирает соотношения, универсальные пропорции, описывающие бесконечную геометрическую прогрессию творения. Теперь я знаю, что божественное созидание Вселенной никогда не прекращалось. Я видел, как пульсирует неделимая точка, я слышал ее вибрацию. Я сделался точкой и отдался звуку. Я видел бесконечно расширяющиеся кольца волн в бесконечном множестве плоскостей. Я сам превратился из точки во Вселенную, бесконечную, неделимую, но содержащую в себе бесчисленное множество миров. В любом пространстве любая плоскость содержит бесчисленное множество точек, заключающих в себе бесчисленное множество миров! Все непрестанно расширяется, множится, растет и ветвится, подобно живому дереву, и остается неделимым, не допускающим разъятия, как всякая живая плоть, как евклидова точка. Теперь я знаю это. Знаю, потому что мое человеческое время, суетное и дробящееся, навязывающее границы и формы потоку созидающих вибраций, было остановлено. Я побывал во множестве миров с иными измерениями времени и пространства. Я видел, как не касается друг друга то, что пересеклось, и как пересекается параллельное, как вода струится вверх, подобно огню, и как живые существа проходят одно сквозь другое, словно облака тумана. Я знаю теперь, что нет ничего невозможного. Десяти жизней мне бы не хватило для того, чтобы описать все, что я видел, и мне мало человеческих тональностей и нот, чтобы выразить услышанное мною. Я познал нечеловеческую тонкость оттенков цвета и звука, неземную скорость превращений, свободу перемещения…
Монсеньор Доминик слушал, улавливая все более тонкие оттенки в мелодических переливах вдохновенного голоса, не в силах оторвать взгляда от самоцветов колдовских глаз, сияющих всеми цветами радуги. Зрачки в них то расширялись, то сужались, обнажая новый цвет. Они были светло-бирюзовыми, эти глаза; потом стали темнеть, словно морская волна набежала на них; зелень просияла и исчезла, спрятавшись в синеве, но вот и синева растворилась в черноте зрачка, и снова они – светло-карие, лучисто-теплые (должно быть, это их любимый цвет). Они живут своей особой, свободной жизнью. В отдельные мгновения монсеньору Доминику казалось, что миры, о которых говорил математик, отражаются в них, разворачиваясь и сворачиваясь один за другим. А руки Изамбара меж тем не дремали: перо и циркуль продолжали свой головокружительный танец в объятиях ловких длинных пальцев; из-под них выходили фантастические, непостижимые построения. И когда монсеньор Доминик наконец опустил глаза на эти чертежи, за тонкими линиями ему почудились нескончаемые, непроходимо запутанные лабиринты, мертвенный холод звезд и чернота ночного неба. Мучительное чувство тоски и одиночества охватило его властно, как никогда прежде, сдавило сердце. И мукой стало слушать о других мирах и чуждых пространствах, мукой – думать о них.